- Я пойду к нему. Ведь мне с Франклин до Колонель Боннэ совсем близко. А ты сиди тихо и жди меня. Я скоро вернусь. Но я не хочу оставаться одна. Нет, я пойду с тобой.
Он не сразу соглашается, но я настаиваю, и он, как почти всегда, уступает мне.
- Хорошо, только не говори по-русски и вообще молчи. И вот мы идем по гудящей и кипящей, обыкновенно такой буржуазно чинной и тихой улице Пасси. "..." - ясно доносится до меня. Я вздрагиваю. Неужели это о нас? Нет, это о русских вообще. Георгий Иванов ускоряет шаг. Мы почти бежим, но никто в толпе не обращает на нас внимания.
И вот мы уже входим в дом Мережковских. Дверь открывает горничная.
Мережковский стоит на пороге гостиной бледный, с перекошенным лицом и как будто еще больше сгорбившийся.
- Конец мира наступает,- торжественно произносит он, поднимая руку,апокалиптический конец. Страшный...
Но Георгий Иванов сразу перебивает его.
- Димитрий Сергеевич, надо отменить "Лампу". И как можно скорее, ведь уже половина шестого.
- Отменить? -- возмущенно говорит Мережковский и смотрит на него.
- Отменить? Но ведь это будет просто историческое заседание - в день убийства президента русским! И ведь все надо соборно обсудить. И решить, как в дальнейшем действовать. Нет, отменить невозможно. Это был бы просто позор, преступление. Опасно? Что же, что опасно,- отмахивается он от доводов Георгия Иванова.- Мы не презренные трусы. Мы должны исполнить наш долг.
Георгий Иванов оглядывает пустую гостиную.
- А где Зинаида Николаевна? Что она думает? Мережковский, уже подхваченный волной вдохновения, уносящей его за облака, снова сразу возвращается на землю.
- Она тоже считает, что необходимо отменить "Лампу". Она пошла вниз все узнать, убедиться в настроении, на улицу. прощупать пульс жизни. Она сейчас вернется и все расскажет. Тогда и решим.
- А Владимир Ананьевич где?
- Он с утра уехал в Ампер к больному знакомому. Мы садимся с ним на диван и ждем, слушая неубедительные уверения Мережковского о необходимости сегодняшнего исторического заседания "Лампы".
Проходит полчаса, а Зинаида Николаевна все не возвращается.
Георгий Иванов смотрит на часы.
- Что же это? Где она? Не случилось ли с ней чего? - спрашивает он встревоженно.
Его тревога передается Мережковскому. - Она так неосторожна, могла вступить в разговор, заспорить с французами. Она так потрясена, не могла усидеть дома так захвачена этим чудовищным убийством...
Проходит еще полчаса.
Георгий Иванов встает.
- Я пойду вниз, поищу ее.
- Невероятно, неправдоподобно, я просто умираю от беспокойства, с ума схожу,- говорит Мережковский.- Идите, Георгий Владимирович. Идите.
Звонок. Георгий Иванов открывает дверь. В прихожую несвойственной ей быстрой и резкой походкой входит совершенно расстроенная Зинаида Николаевна. Даже перья на ее большой, криво сидящей шляпе как-то необычайно топорщатся.
- Ну что? Что ты узнала? - кидается к ней Мережковский.- Отчего ты так долго? Что случилось?
Но она, не отвечая ему и не здороваясь с Георгием Ивановым, возмущенно кричит:
- Все, все испортила! Все перешить надо! И юбка коротка, и рукава узки! И складок мало! И ко вторнику готово не будет!
...А заседание "Лампы" в тот вечер все же отменили.
Мережковский говорил, что биографии писателей и поэтов, как и воспоминания о них, чаще всего превращаются не в цветы, а в тяжелые камни, падающие на их могилу, придавливающие ее. Что о поэтах и писателях должны писать только поэты и писатели, и то далеко не все. И тут часто такие биографии и воспоминания становятся памятниками не тем, о ком они пишутся, а авторам их: Я и Толстой. Я и Пушкин. Я и Блок. Я и русская поэзия. В подтверждение права выдвигать себя на первое место приводятся письма своих друзей и почитателей.
- Не смейте писать обо мне! Не смейте приводить моих писем! - восклицал он, в порыве вдохновения потрясая рукой.- Запрещаю! Не вколачивайте меня в гроб! Я хочу жить и после смерти.
И все-таки я нарушаю этот запрет.
Но не для того чтобы "вколотить его в гроб", а для того чтобы помочь ему жить в сердцах читателей таким, каким он был, а не таким, каким он кажется многим. Очистить, защитить его от клеветы и наветов.
Это нелегко. Трудно спорить с утверждающими, что он был "чудовищно эгоистичен и эгоцентричен", что он никого на свете не любил и не уважал, кроме "своей Зины", что ему на все и на всех было наплевать, только бы он и она могли пить чай - это казалось ему справедливым и естественным.
Да, он считал и ее, и себя исключительными людьми, для которых "закон не писан". Мораль - для других-прочих, для обыкновенных, а они могут поступать, как для них выгоднее и удобнее.
Удобства он чрезвычайно ценил. Его поступки совсем не должны совпадать с его "высокими идеалами" и могут идти вразрез с ними.
Как-то на одном из "воскресений" он допытывался у Адамовича, как тот мог написать хвалебную статью об одном из явно бездарных писателей:
- Неужели он правда нравится вам?