Адамович всячески старался отвертеться, уверяя, что в конце концов тот, о ком он писал, в сущности, не так уж плох. Но Мережковский не унимался, и Адамович, выведенный из себя, вздохнул и сознался:
- Просто из подлости, Димитрий Сергеевич. Он мне не раз помогал.
Мережковский радостно закивал:
- Так бы и говорили! А то я испугался, что он вам действительно нравится. А если из подлости, то понятно, тогда совершенно не о чем говорить. Мало ли что из подлости можно сделать!
Вот этим "из подлости" и объясняется его поведение во время войны, его так называемая измена России - "гитлерство", речи по радио и прочее.
На самом деле все это делалось только "из подлости" и не касалось его действительных взглядов и чувств. Мережковские жили тогда, как и мы, в Биаррице, постоянно встречались с нами, и я могла наблюдать за всеми стадиями его якобы превращения из ярого ненавистника Гитлера в его поклонника.
Положа руку на сердце, утверждаю, что Мережковский до своего последнего дня оставался лютым врагом Гитлера, ненавидя и презирая его по-прежнему.
В спорах с Георгием Ивановым, считавшим, как и Черчилль, что "хоть с чертом, но против большевиков", Мережковский называл Гитлера "маляр, воняющий ножным потом".
Кстати, меня удивляет это его невероятное презрение к Гитлеру: он считал его гнусным, невежественным ничтожеством, полупомешанным к тому же.
А ведь он всю жизнь твердил об Антихристе, и когда этот Антихрист, каким можно считать Гитлера, появился перед ним,- Мережковский не разглядел, проглядел его.
* * *
Осенью 1932 года мы с Георгием Ивановым оказались в Риге, где жил мой отец. Нам совсем не хотелось покидать Парижа - там уже начался зимний сезон, и вечера и литературные собрания следовали один за другим. В те довоенные года литературная жизнь кипела и бурлила в Париже. Туда съехались почти все большие русские поэты и писатели, и Париж, а не Москву в шутку стали называть "столицей русской литературы". Уезжать из него нам казалось обидно.
Но мой отец смертельно заболел, и мне хотелось провести с ним его последние дни.
Я уезжала из Парижа в самом удрученном состоянии, с самыми мрачными предчувствиями. Но предчувствия, как почти всегда, обманули меня. Мой отец встретил меня веселый и жизнерадостный. Он совершенно не походил на умирающего. Никаких болей он не испытывал и не подозревал о своем скором конце. Мой приезд был для него настоящим праздником, и он всячески старался устроить мою жизнь как можно лучше и приятнее: возил меня в рестораны и в театры и снял для меня и Георгия Иванова, чтобы мы чувствовали себя самостоятельными и независимыми, отличную меблированную квартиру - в ней до нас жил "сам Макс Рейнгард". Если бы не сознание неизбежности рокового конца моего отца, я бы чувствовала себя здесь совсем хорошо.
Мы провели в Риге целый год, и этот год, непохожий на длинную вереницу моих остальных эмигрантских лет, лежит в памяти моей, "как белый камень в глубине колодца".
Рига, нарядная столица Латвии, особенно пышно цвела и расцветала, доживая свои последние светлые дни перед гибелью.
Она вся утопала в садах и эспланадах, а Старый город, с его кривыми улочками, средневековыми зданиями и великолепной площадью Черноголовых придавал ей очень нравившийся мне, слегка сказочный вид.
В Риге обосновалась масса эмигрантов со всей России. Большинство из них, по-видимому, вполне сносно устроилось. Насколько я могла судить, лучше, чем у нас в Париже. Латышские власти не притесняли русских и относились к ним более чем сносно.
В Риге была отличная опера и драматический театр, где наряду с латышскими шли русские представления.
Вскоре после моего прибытия в Ригу, когда я еще жила на квартире отца одна - Георгию Иванову долго пришлось хлопотать о латвийской визе, и он приехал в Ригу только через месяц после меня - ко мне явилась интервьюировать меня для газеты "Сегодня" молодая журналистка. Покончив с интервью, она передала мне привет от редактора Мильруда и приглашение "пожаловать поскорее в редакцию. И Петр Пильский тоже будет счастлив познакомиться с вами".
Принимая приглашение и обещая прийти, я неожиданно рассмеялась. Она удивленно взглянула на меня - что тут смешного? Но я не стала объяснять ей причину своего непонятного смеха, и она, получив от меня мою фотографию, так и ушла, явно недоумевая и, должно быть, считая "эту Одоевцеву очень странной".
А мой смех был вызван трагикомическими воспоминаниями о моем знакомстве с Мильрудом. Я не хотела о нем говорить, надеясь, что он начисто забыл его. Ведь это было так давно - целых десять лет тому назад!
Я снова смеюсь и, как говорил Андрей Белый, "с головой погружаюсь в свое прошлое".