До места работ отряд наш забрасывали, как уже ясно, морем – никаких же вертолетов тогда не было. На тральщике – ибо тогда выбирали еще из Баренцева моря мины, оставшиеся со времен войны, – дошли мы до раствора Грибовой губы, внизывающейся, подобно всем новоземельским заливам, под прямым углом в берег. Став на якорь и дождавшись спокойной приливной воды, шлюпками перетаскали все наше снаряжение за скалистый мысок: там, в глубине губы, укрытые от прямых ударов моря, совсем близко к кромке воды стояли в то время две избы. На картах они до сих пор значатся, хотя их снесло взрывом еще во время испытаний водородной бомбы. Но и мы застали тесное это жилье оставленным, хотя повсеместно находили еще следы недавнего человеческого обитания: чайник, снаружи черный от копоти, а внутри от чая; множество ненабитых патронов, фарфоровую посуду, соль; лампы, одну даже с керосином; обрезанные для хождения в доме валенки, заплесневелые оленьи шкуры, обгрызенные собаками кости и среди всего этого – детские кожаные ботиночки фабричного производства. Почему-то решили их не выкидывать, а связав шнурками, повесили на гвоздик у печи. Что за ребенок бегал в них по гальке морского берега? Здесь тундра вокруг сырая, ходить можно только в сапогах, глина кругом, и чуть даже туман – все начинает сочиться водой, сбегающей с огромной наклонной плоскости, вздымающейся полого от моря к подножию гор. И, однако, взялись откуда-то эти ботиночки. Зачем? И для кого? Бесконечность вопрошания остается нам в удел, ибо нет ответа. Потому столь остро на Севере чувство мгновенности человеческого существования. Был человек – и прошел, ничего по себе не оставив: ни записки, ни дневника, ни хоть бы фамилии на гробовом камне… Ничего, кроме безгласных и смутных следов своего на земле пребывания.
Проводник наш, который на корабле только курил, или просто жевал табак, или спал, совершенно преобразился, высадившись на берег: быстро натаскал сухого плавника, развел огонь в печи и, пока мы занимались распаковыванием вещей, вышел и через короткое время вернулся с парой гусей. Ощипал их, разделал и, бросив варить, тут же разобрал бывшие в избе сети, чтоб сразу поставить. Как я потом заметил, он совсем не умел сидеть на месте без дела.
Тут уже пора бы начаться, а может, даже и закончиться рассказу моему, который все впадает в отступления, по писательскому неумению кажущиеся мне необходимыми. И вот еще одно, которое не обойдешь.
У самого входа в Грибовую губу, на крошечном, лилового камня островке стоит старый поморский крест. Странные чувства вид его вызывает, когда, поднявшись на мыс, закрывающий наше жилье, глядишь в бледную даль пустого моря, по которому иногда пробегает серебристый блеск солнца, выглянувшего в незримый издали проем между туч. Волны, одна за другой накатывая на берег, отсчитывают время вечности. И кажется – вот из далекого серебристого сверкания моря, из бледности вод, как бы из глубины, сейчас проступит невидимый флот, белея парусами. Староманерные, крутобокие лодьи и кочи, правя сначала на окутанную шапкой облаков вершину Первоусмотренной, а затем на крест, приблизятся к берегу, послышатся глухие, застывшие в море голоса, и вот уже ватага промышленников, хрустя галькой, соскочит на берег, озирая знакомое место… Глядя на крест и в даль моря, не можешь отделаться от впечатления, что прибывшие еще здесь, только отошли на промысел в соседний залив Кут Захара, а заодно и хозяина нашей избы прихватили с собой пособирать пуху на островках, где гнездится гага… И этот странный эффект, возникающий в нетронутой природе, где время ничего не меняет за десятки и сотни лет, удесятеряется по силе крестом и именем горы, осеняющей это место. «Первоусмотренная» – сколько надежды, сколько радости в этом имени! Усмотрел! Усмотрел! Вот она земля, вот Матка, дошли!