Зуб на зуб не попадал от бьющего лихорадкой тело холода. Она не справлялась. Как вообще можно с этим справиться? Поля куталась в одеяло, но оно не спасало. Поля сердилась на слабое отопление. Но знала, что оно ни при чем. Поля искала, за что ей зацепиться, чтобы не сойти с ума, а потом обнаруживала себя вновь прижавшей к уху трубку и слушающей бездушный текст: «Абонент знаходиться поза зоною досяжності. Будь-ласка, зателефонуйте пізніше або надішліть смс…»5
И она начинала набивать сообщение, а потом до нее доходило, что оно не будет отправлено.
Следом появлялась свежая мысль: согреться. Во что бы то ни стало ей надо согреться.
И она, держась за стены, брела на кухню, ставить чайник, потому что, наверное, это могло бы помочь. А если с коньяком? Он же греет. Расширяет сосуды, обезболивает. У нее где-то был, Ванька приволок, так и не выпили…
Искать — сил не хватило.
Наполняя чашку, кипяток из чайника пролила себе на пальцы. Но было почему-то почти не больно.
Поднесла обожженное место к глазам. По детской привычке сунула в рот, чуть прикусив зубами и скользнув языком по начинающей проступать опухоли. И так и пошла назад, в комнату, думая, что эта чушь ей приснилась. Этого не может быть. Сейчас она ему позвонит и…
«Не жди, я не могу поспешил, ошибся».
«Мне до тебя — близко». Все еще на елке.
«Не жди, я не могу поспешил, ошибся».
«Мне до тебя — близко».
Господи, да в чем он ошибся? В ней? Что в ней не так? В чем она — не такая?
Чего он хотел в действительности?
Она ведь была — близко. И он — тоже. Ближе всех на земле. Или это только она так думала? А ему — летний роман, который должен был закончиться, как только придется уехать? Но зачем тогда эта елка? К чему?
Часы показывали десять — черная дыра сжирала и время тоже.
Она не знала, какой день. Не понимала, надо ли ехать сегодня в академию. Жизненно важным стало — зажечь все свечи на их с Ванькой ёлке-указателе друг до друга. Обожженными пальцами держать зажигалку и одного за другим касаться наполовину выгоревших фитильков. Наполнить комнату запахом ванили. И, может быть, его одеколона, который все еще хранился на полочке в ванной.
Спросить бы себя — зачем это делает? Ищет выход из холода? Или из этой действительности, в которой она осталась одна, без него?
Иллюзия, что ей показалось, что все еще продолжается, что не было этих слов, режущих глаза в свете экрана телефона — их же можно удалить — что она ждет третье января, прервалась. Прервалась поворотом ключа в замочной скважине. И шагами в коридоре, заставившими ее замереть.
Ванька?
Ванька!
— Плюшка, ты не спи-и-ишь? — раздался голос матери, и она сама вплыла в комнату, принеся с собой запах духов и дома.
— Не сплю, — разочарованно пробормотала Полина.
— Ой, какая у тебя тут красота! — раздалось в ответ нарочито жизнерадостно, совсем не похоже на Татьяну Витальевну.
— Чего в городе? — безразлично спросила дочка.
— К тебе приехала, в гости, — просияла мать, словно и не замечая. Ее губы, как будто над ними поработал хирург и пришил уголки к ушам, натужно улыбались.
— А Ванька уехал.
— Да? — Татьяна Витальевна шагнула к дочери. — Надолго?
— Навсегда! — выпалила Полина и, наконец, разразилась слезами, перехватившими горечью горло. Она резко всхлипывала, но воздуха все равно не хватало. Но ей и хотелось — перестать дышать. Зачем, если она — ошибка? Если он — поспешил?
Она не помнила, как снова оказалась в разостланной постели, сжимающей одеяло, тычась в материно плечо. Та пыталась приставить к ее губам стакан с водой, целовала макушку и шептала: «Перестань, не плачь, пожалуйста, не плачь, все проходит».
Но шло только время — бесконечные секунды, от которых становилось лишь страшнее. Осознание в полной мере овладевало ею. И безысходность мучила тем, что у нее ничего еще не закончилось.
Татьяна Витальевна гладила ее плечи, и сама чуть не плакала.
Ночью не спала совсем. Вторые сутки без сна. Иногда только проваливалась куда-то в прошлое, в котором Ванька орал на Приморском: «Не говорите ей ничего!» Этот крик пробирал до самого нутра, так глубоко, куда ничего никогда не пробиралось. Она даже и не знала, что есть в человеческом существе такое дно. А оно было — в ней, думавшей, что чувствовать давно разучилась и жила единственной любовью — к дочери.
Она полюбила этого мальчика только за один этот его вопль.
— Поленька, ну не надо, девочка моя, — говорила она в противовес тому, что чувствовала, — ну не стоит он этого, они — никто не стоят.
— Как так, а? — всхлипывала Полина. — Он говорил, не отвертимся. Мы пожениться собирались… Он же сам… навсегда…
— А он это серьезно? Про пожениться? В двадцать лет жениться — глупость какая. Наверное, испугался.
— Мы заявление подали. Третьего роспись. Будет. Была. Должна… была…
— Плюшка… Ты ничего не говорила… Как же ты?..
— Мы сами хотели, просто позвать тебя и его отца уже совсем в ЗАГС. Бред, да? — выдохнула она и уткнулась матери в колени.