Играют улыбки на лицах, кто-то мягко стучит сапогами, но в кругу пусто. Да вот, тараня живую стену, в круг вырывается рыжеволосый, веснушчатый сержант Чопик. Он, выбивая дробь каблуками, широко раскинув руки, обходит круг. Темп музыки нарастает, и Чопик уже им живет. Каждое движение его пружинистого, легкого тела сливается с ритмом. И уже кажется, что не сержант пляшет под баян, а баян подстраивается под него. Из-под пилотки, сдвинутой набекрень, выбиваются рыжеватые вихры, будто яркое пламя. Щеки разрумянились, и веснушки на них гаснут, как на порозовевшем небе звезды.
Кто хлопает в ладоши, кто подсвистывает, а Чопик невысоким, но чистым тенором запел:
Мария смеется, качает головой. А пляска продолжается. К Чопику присоединяется черный и вертлявый, будто жук, Байрачный. Лихо бьет ладонями по начищенным хромовым сапогам, потом приближается к пулеметчице Капитолине Шмелевой. Сделав рукой широкий жест, с поклоном приглашает ее на танец. Пулеметчица немного смущенно пожимает щупленькими плечами. Байрачный поклонился еще раз. Девушка делает первые два-три шага несмело, будто нащупывает дорожку, а потом, кружась вихрем, обходит весь круг. Затем, остановись в центре, начинает легко, грациозно выплясывать частый перебор. Собранная в тугой комок, пружинистая, легкая, она, кажется, танцует безо всякого усилия. Зажав в пальцах синюю юбку, слегка поднимает ее до колен. И, не сбавляя темпа, запевает будто в ответ Чопику:
И, выждав такт, добавляет:
Ребята дружно смеются, и слышатся возгласы:
— Ну и Капа, ну и пулеметчица!
— А Чопик! Чертов Чопик-одессит!
— А наш комвзвода Байрачный! Тоже не даст себя обскакать. Вот молодцы!
Задние нажимают на передних, тем приходится упираться ногами, сдерживая этот напор.
Вдруг, перекрывая гомон, смех, выкрики и музыку, разносятся высокие звуки трубы. Горнист играет сбор.
— Эх, жаль, — говорит разгоряченный Байрачный, тяжело дыша, — не дали доплясать…
III
Танки, густо облепленные автоматчиками, с гудением и ревом проскакивают мимо нашей автомашины, выруливая на дорогу. Я сижу возле заднего борта, тент не мешает мне наблюдать за тем, что делается вокруг. За гусеницами срывается сизовато-коричневая, будто дым от костра, пыль, но сразу же оседает, прибитая густым, по-осеннему мелко накрапывающим дождем. Автоматчики все в шинелях, поверх которых блестят зеленые, омытые дождем стальные нагрудники. Их мы именуем панцирями.
Ни одно из воинских соединений, ни одна из частей, кроме нашей, которые принимали участие в Отечественной войне, не имели такого чуда в своем снаряжении, как панцири. Они были изготовлены из стального листа. Верхний конец панциря, будто широкая шлейка фартука, обхватывала левое плечо. Под ним — брезентовая подушечка, чтобы сталь не давила на тело. Собственно, на этом «плечике» и держался панцирь, верхняя часть которого закрывала грудь — от шеи до пояса. Нижняя заслоняла живот. Панцирь имел немного выпуклую форму, был достаточно крепкий: пули из автомата его не пробивали. Эта броневая защита казалась нам достаточно надежной. Панцири были выданы не только автоматчикам, но и пэтээровцам, артиллеристам, минометчикам. Мы знаем их единственный недостаток: панцирь сковывает движения, а ползти по-пластунски в нем невозможно.
Мимо нас, «звеня огнем, сверкая блеском стали», прошел танковый батальон. Вот идут танки другого. Вижу улыбающееся цыганское лицо Байрачного. Он примостился спереди башни. Вокруг башни и на жалюзи — его подчиненные. Значит, в этой машине, где-то там, в склепе из толстой брони, сидит старшина Марченко. Он сейчас, наверное, радуется: ведь настало время, которого он так страстно ждал, не меньше, чем Червяков-старший.
Я понимаю нетерпение Марченко. Ведь у него, как и у меня, вот уже почти два года в сердце острая игла. Мы оставили, отступая или эвакуируясь, не только дома и родную, завещанную пращурами землю, мы оставили там самых дорогих, самых родных людей — матерей, сестер, жен с детьми или любимых… Какова их судьба, что с ними там, в оккупации? Живые они или в нечеловеческих муках скончались, а может быть, угнаны на чужбину?.. Эти мысли неотступно сопровождают нас и днем и ночью. Ведь никакой весточки оттуда, из-за линии фронта, с занятой фашистскими зверюгами родимой земли.
К тому же Марченко, наверное, рвется в бой: понятно, ведь он еще не воевал, не нюхал пороха.
Рвусь ли я так, как он или Червяков, в пекло — этого не скажу. Я понимаю, что нужно воевать, именно потому и стал добровольцем. Если я не пойду в бой и многие другие, то кто же тогда освободит нашу Родину от захватчиков?