— Чего ты затарахтел… Я тебе говорю, что привык к такой жизни, — сделал ударение на последних двух словах. — Привык к воинской неустроенности быта, к постоянной и часто неожиданной перемене мест, к ночным маршам, к долгим походам, к встречам с незнакомыми людьми, привалам, где и музыка, и огненный танец, и бодрящая душу песня… Дошло теперь, о чем речь? — хлопнул меня ладонью по руке выше локтя. Видно, хотел по плечу по привычке, но в темноте не попал. — Еще с детства прикипел душой к военным. Бывало, еду на хворостине верхом в отцовской старой буденовке, которая доставала до плеч, а представляю себя на резвом, большегривом коне с саблей в руке. Даже во сне такое виделось… Когда учился где-то в пятом или шестом классе, — рассказывал дальше Байрачный, — упросил мать пошить мне штаны и рубашку-гимнастерку, как у военных, защитного цвета. Сделал сам из старого ремня портупею. Оделся таким бравым воякой и явился в школу… А меня сразу же подняли на смех. Оказывается, портупею я надел неправильно. Подростки — народ наблюдательный, сразу заметили. И прилепили мне прозвище Не-туда-ремень. Оно так крепко пристало, что, наверное, до конца жизни не отцепится… Сначала это меня раздражало, а потом привык, как к своей фамилии. Однако оно не отбило у меня охоту стать военным. В тридцать девятом поступал в артучилище. Был ужасно удивлен и еще больше огорчен, когда узнал, что меня не зачислили курсантом. Может, не подошел ростом, а может быть, геометрия подвела. Я с ней не очень ладил. Получил на вступительных тройку с минусом… А в сороковом осенью взяли меня в кадровую. Вот уже четыре года служу, как медный котелок. Из них два с половиной — на фронте. А полгода находился на командирских курсах, теперь их называют офицерскими. Главным образом драил полы в казарме и в учебных классах.
— Это почему же? — интересуюсь.
— Там нужно ходить по струнке. Ну, а кто не умеет… Все курсанты — бывшие фронтовики, удальцы, не очень считались с тыловиками. Бывало, получит курсант очередную взбучку от командира или внеочередной наряд и бахвалится перед своими друзьями: «Начхал я на его придирки! Дальше фронта не пошлют, меньше взвода не дадут!» Да ты и сам, Стародуб, знаешь, что чего-чего, а гонора у нашего брата хватает…
— Наверное, наступает рассвет, — говорю. — Темнота смягчилась, уже и собственные сапоги видно.
— Сапоги видно, а с дороги мы сбились. — Байрачный щупает синим лучиком фонаря мокрые кусты бурьяна.
Где-то позади слышен хрипловатый голос старшины Гаршина:
— Берите влево — и выйдете на дорогу…
Выбравшись на обочину дороги, где нет высокого бурьяна, а растет спорыш, по которому легко ступать, Байрачный продолжал:
— Я говорю, что даже курсы и те вошли в мою жизнь. Без них у меня не было бы полного представления об армейской службе, о том, как «куются офицерские кадры». И к ним, к этим курсам, так привык, как и ко всему армейскому. А вот что гибнут люди, к этому привыкнуть не могу. Да еще какие люди! Все корю себя, что так произошло с Пахуцким. Думаю, что и мы в какой-то мере виноваты… — Байрачный из кармана гимнастерки достал папиросу. — Ты смотри, и здесь, под плащ-палаткой, промокли. Наверное, через воротник затекло.
— Закурим, — говорю, — моей махорки, она сухая, в железной коробке ношу.
— Давай, — отряхивает мокрые руки и вытирает о подол гимнастерки. — Ну и льет дождина. Пора бы уже и кончать…
Закурили. После долгого молчания спрашиваю:
— Где же теперь ваша русалка? Мокнет, как и мы, или в сухоньком отлеживается?..
— Почему «отлеживается»? — даже встрепенулся Байрачный; видно, это слово его задело.
— Потому что ночь и дождь, — отвечаю успокаивающе, не хочется его уколоть. — А при таких обстоятельствах люди спят, то есть отлеживаются по-нашему…
Скосил глаза на ротного. Он жадно и поспешно затягивается — раз, другой, третий, не выпуская дыма. Так делают бойцы перед атакой, чтобы, наглотавшись дыма про запас, бросить папиросу, только бы не мешала, а дым пускать, смакуя, медленно, в ожидании грозного «вперед!». Но Байрачный не бросил папиросу, а тяжело выдохнул целую спираль густого махорочного дыма, которая покатилась сизым облачком. Я почувствовал на себе взгляд Байрачного и поднял на него глаза. На его лице не оставили следа ни долгий поход, ни бессонная ночь. Смуглое, мокрое от дождя, оно даже лоснилось. А вот в черных глазах не видно задорного живого огонька, к которому мы все привыкли. Они будто притухли или от раздумья, или от грусти…
— Отгадай мне, Стародуб, такую загадку. — Байрачный оглянулся — наверное, хотел убедиться, что никого нет поблизости. Десятки сапог чвякали по другую сторону дороги. — Нет, лучше реши такую задачу; он — свободный, как орел, полюбил ее, она — его. Но она под строгим наблюдением другого. Потому что другой тоже, видно, ее любит. Она его — нет. Но она — его подчиненная…
— Подчиненная в каком понимании? — уточняю.