— Клюнуло! — тянет назад продырявленную шинель Орлов.
— Там стоит замаскированный бронетранспортер, — говорит Пахуцкий. — Вот я ему дам прикурить! — и врезал из пулемета. Затем выскочил на мостовую. Прикрываясь короткими очередями, исчез в зарослях палисадника, через который, видно, можно было добраться до скверика.
— Подожди!.. — властно крикнул ему Байрачный. — Сейчас его приглушат пэтээровцы! — Но тот, видно, не услышал…
Немецкий пулеметчик молчал. Но только мы высыпали на мостовую, как снова раздалась длинная очередь. В тот же миг донесся оттуда гулкий взрыв гранаты, вскоре — еще один. Мы ринулись в скверик. Там еще раз огрызнулся вражеский пулемет — и все стихло. Метров за пятнадцать от бронетранспортера лежал, будто сломанный на бегу, Макар Пахуцкий. Левая рука опиралась на пулемет, с которым он, пройдя трудную дорогу от Орла до Львовщины, ни на час не разлучался. Серые глаза широко открыты, в них ни страха, ни боли. Кажется, хотел что-то додумать — и не додумал. Три пули пронзили грудь навылет. Санитар закрыл ему глаза. Губа, надев на голову Пахуцкого пилотку, даже застонал:
— Эх, Макар, Макар, зачем же ты поторопился?.. А обещал позвать на толоку, когда новый дом будешь закладывать… Что же я теперь скажу твоей старенькой маме? Она же не захочет и слышать, что ты погиб, матери не верят в гибель своих детей… — Тяжело поднялся на ноги, будто придавленный грузом, вытер рукавом горькую солдатскую слезу и побрел за автоматчиками.
Лицо Байрачного искажено болью. Он потер виски и высокий лоб крепкими смуглыми пальцами, потом горестно покачал головой:
— Такого парня потеряли, такого человека!..
Вражеский бронетранспортер дымился. Лежали в нем четыре трупа гитлеровцев и два пулемета.
— Жаль, что тот сукин сын, который убил Пахуцкого, убежал. — Вадим щурит глаза, зорко всматривается вдоль затененной деревьями улицы. — Мы бы с ним поквитались.
— Далеко не убежит, — говорю, прислушиваясь к тишине, что внезапно воцарилась в городе. В вечерних сумерках — ни взрывов, ни выстрелов.
Выходим на западную окраину Золочева.
— Небольшой городок, — оглядывается Николай Губа, — но буду помнить его всю жизнь, ведь в братской могиле будет лежать и мой земляк Макар Пахуцкий… Жалко такого добряка, — сокрушенно вздыхает Николай, — жаль. Может, посчастливится вернуться домой, разыщу Валентину Прекрасную, разыщу, где бы она ни была, и расскажу ей, когда и как погиб ее бывший жених… Пусть хоть немного почувствует угрызения совести, если она у нее есть…
IV
— Это ты, Стародуб? — толкает меня локтем старший лейтенант Байрачный. Его узнаю по голосу, потому что тьма такая, что поднесешь руку к носу, чтобы вытереть щекочущие дождевые капли, а ее не видно. Нет охоты словом обмолвиться — до того тоскливо и нудно. Шлепаем по хлипкой грязи всю ночь — и всю ночь хлещет дождь. Начался он еще с вечера, начался внезапно — с ветром, с грозой и полил сразу как из ведра. А потом ветер утих, гроза раскатилась по сторонам, угасла. Но дождь не стихает. Месим грязищу, промокшие до нитки, злимся, как черти, и на дождь, и на непроглядную тьму, и на скользкую дорогу или бездорожье. Злые, потому что мокрые, голодные, утомленные, да еще и не сидим в кузовах машин под тентами, где бы за шею не капало, а телепаемся черт знает куда.
— Чего мычишь — боишься рот открыть, чтобы воды не налилось?
— Волком выть хочется…
— Вот чудак! — весело выкрикивает Байрачный. — А я ко всему этому настолько привык, что даже не представляю, как можно жить по-иному…
— К чему привыкли? К тому, чтобы ползать под пулями и снарядами, чтобы после каждого боя за город, за село или за клочок земли оставались братские могилы?