Иславское – подмосковное село, где в гувернантках у Трубецких жила и вела свой дневник Клер Клермонт, любовь Байрона. Это – рядом с конным заводом. Как я уже сказал (и в свое время проверил), от Захарова до Иславского, даже если не гнать, сравнительно небольшой пробег. В Иславском, а также в самой Москве, Клер находилась, когда Пушкина там не было – он оставался в ссылке, но вращалась мисс Клермонт в пушкинском кругу, знала родственников и друзей поэта. Однажды она даже написала прямо по-русски «Пушкин» – и на этот раз без ошибки. В том же кругу слышала она часто произносимое имя Byron, заставлявшее учащенно биться её сердце. И чем восторженнее судили о нем российские почитатели английского поэта, тем тяжелее становилось у неё на душе. Не раз говорит она о том, что ей невыносимо слышать похвалы ему, который для неё был когда-то Albe, что означало все – и солнечный восход, и ослепительную белизну. Был, а стал…
Личность Байрона имела над современниками власть не меньшую, чем его стихи. Поэт выступал перед читателями наравне с его поэтическими созданиями. Собственный легендарный облик был одним из его созданий, и необычайно выразительным по воздействию. Был ли Байрон поп-звездой своего времени, как иногда приходится сейчас слышать? О, нет! Популярные личности той поры, вроде модного щеголя Бруммеля, известны теперь разве что историкам, а Байрона и популярным поэтом нельзя назвать. Широким успехом пользовались стихотворения его друга и биографа, талантливого Томаса Мура, скажем, «Вечерний звон», нам тоже хорошо известный. А Байрон… Байрон, по определению Гете, был властителем дум, он царил над умами и сердцами. «Словом байронист, – говорил Достоевский, – браниться нельзя». В Байроне, пояснил Достоевский, воплотился «протест колоссальной личности». Если Байрона не только читали, но и вели себя байронически, то личное воздействие объяснялось силой стиха. Под каждым из своих поэтических созданий, полных глубоких и мучительных переживаний, Байрон, казалось, ставил «С подлинным верно».
Мчаться на коне над пропастью, броситься в бурные волны, встать с оружием в руках на защиту поруганной любви и чести – не было никакого сомнения в том, что создатель пламенных строк горел тем же пламенем, все это испытал на себе. Иначе откуда же такая завораживающая искренность в передаче клокочущих страстей? Но в том-то и дело, что личная легенда является творением, созданным по всем правилам искусства: доля достоверности в море воображения. А кто пытался легенду проверить, тех зачастую постигало разочарование. Разве мы не помним пушкинские строки?
Евгений Онегин переплывал свой домашний «Геллеспонт», в подражание Байрону, о чем Пушкин пишет с иронией, имея в виду, что перед героем его стихотворного романа протекала небольшая речка – не морской, с версту шириной и мощным течением, пролив простирался. Но даже Пушкин тогда не знал, что прославленный, в подражание мифическому Леандру, байроновский заплыв был проведен по всем правилам безопасности: поэт, в отличие от Леандра, плыл не один, его сопровождал морской офицер, умелый пловец, который к тому же опередил поэта, а за ними ещё и баркас шел.
Стремительные всадники и целые табуны байронически-пылких, полудиких, норовистых коней проносятся по страницам байроновских произведений. Можно ли сомневаться, что перо, из-под которого вышли красочные четвероногие «персонажи», держала рука, умело работавшая поводьями? Но кто совершал с поэтом верховые прогулки и смотрел на него глазами знатока, как заядлая всадница леди Блессингтон, тот мог видеть, что Байрон ездоком был неважным, он даже побаивался лошадей.
Такова участь легендарных, окруженных ореолом писателей-творцов: они становятся жертвами черезмерно больших ожиданий, какие сами же вызвали у читателей силой своего слова. Считалось, что Эрнест Хемингуэй является мастером на все руки, что охотиться, что рыбу ловить: умеет не только писать о том, как «старик рыбачил в Гольфстриме», но сам прекрасно делает всё, о чем увлекательно повествует. А между тем на соревнованиях по спиннингу над ним взял верх не рыболов – Фидель Кастро. А когда Хемингуэю предложили дегустировать вина, он не смог отличить одно от другого, и это Папа Хем, вошедший в литературу с рюмкой в руке! Мемуаристы утверждали, что творец Фру-Фру и Холстомера, то есть Толстой, замечательно сидел в седле. Но посмотрите на сохранившиеся фотографии: у него носки развернуты в стороны!