— Погодите, девушки, — послышался убежденный, матерински суровый голос Упоровой: — Кто тут виноват — то другое дело. И мы с вами не без вины. Я не о том. Все-то вы ему подаете чуть тепленькое. Какао и то холодное подаете. А как подаете? Смотреть больно! Швырнете тарелку на стол — на, мол, жри: много вас, дескать, всех, где же мне обслужить. А вы то должны помнить: не барину даете, не захребетнику какому, все это отцы наши, братья, мужья, сыны пришли, усталые, голодные, силы свои подкрепить! Отдыхать да подкрепляться они у нас должны, а не расстраиваться, не проклинать нас. Работа-то у них какая! Вот вы жалуетесь: устаете. Верно, устаем. А они-то там: осенью — в грязи, в глине, в бетоне, под дождем; а зима придет — на тридцатиградусном морозе трудятся, на ветру, на стуже! А мы с вами как-никак в тепле, в довольстве. Ведь вот мужу-то своему али сыну ты по-доброму подаешь обед, а не швыряешь. Нет, доченьки, давайте уж будем поласковее, пообходительнее с народом!
Официантки молчали. Скажи им кто другой, не Федосья Анисимовна Упорова, эту же самую горькую правду или она же скажи, да не теми словами, уж нашли бы они, чем огрызнуться: девушки были не из робких! И все ж таки одна из них не смолчала — шустрая, с барашковым крутым перманентом, Зося, со странным прозвищем Утенок, на которое, впрочем, она без всякой обиды отзывалась:
— Конечно, Федосья Анисимовна! — сказала она. — Да только вы их одних жалеете, а нас не жалеете. А я прямо скажу: иного на куски бы разорвала. Развалится вот так... —И Зося Утенок, вызвав невольный смех у своих подруг, даже изобразила, как «развалится» за столиком экскаваторщик или бетонщик. — «Официантка, официантка! Что же так долго?!» — передразнила она. — А по-моему, раз ты уж так торопишься обратно, то лопай комплексный обед без хлопот и освобождай место. А то ведь еще чаю-кофею ему да из буфета «мишек» или «раковых шеек» принеси! А тут с ног собьешься!.. Нет, нас тоже пожалеть надо! — заносчиво закончила она.
Кое-кто из девчат-подавальщиц рассмеялся.
И поняла Федосья Анисимовна в этот миг, что сейчас или никогда надо закрепить то доброе, оздоровляющее, что она старалась внести при каждом удобном случае душевными словами и примером. Она должна дать урок Зосе: за ней-таки водились грешки!
И Федосья Анисимовна с горькой усмешкой ответила ей так:
— То-то, видно, ты и взялась сама себя жалеть...
Зося вспыхнула и враждебно насторожилась.
— К чему это вы?
— Будто не знаешь? Ну, уж слушай, если сама пожелала. Ты вот о буфете речь завела. Неужто ты думаешь, не видел сегодня этот человек...
— Какой? — перебила, нервничая, Зося.
— Знаешь какой! Пожилой, в отцы тебе годится. Вспомнила?
— Не знаю. Много их за день перевидаешь!
— Нет, помнишь! По глазам вижу. Так неужели ты не заметила, как посмотрел он на тебя, когда ты ему из буфета на тарелочке вместо ста-то граммов конфет от силы семьдесят принесла? А ведь взяла-то с него за все сто... Ну, хорошо это? Думаешь, не заметил он? Видать было, что заметил. Да только пожалел тебя, посовестился. Еще и на прощанье-то сказал: «Спасибо, доченька!..»
Зося молчала.
Тамара замерла за своей буфетной занавеской. Ей слышно было каждое слово. Она боялась перевести дыхание. Колотится сердце. Пылают от стыда щеки. Впервые поняла она сейчас, о чем это говорят старые люди, когда говорят, что «от стыдобушки лицо-то горит, а душа стынет». Стынула у нее сейчас душа.
Не о ней говорились там, за занавеской, страшные, пристыжающие слова, а будто бы и о ней. Разве не знала она, что и Зося да и еще кое-кто из официанток не чисты на руку? Все видела!.. Так почему же не вмешалась ни разу, не пристыдила, не нажаловалась? А вот молчала. Дескать, лишь бы не я. Каждая свою совесть должна иметь. Сама за себя отвечать. А выходит, что покрывала. Ох, тошнехонько!
Весь этот день молчалива и угрюма была Тамара за своей стойкой.
А вечером, выждав, когда в столовой по обыкновению оставалась только Федосья Анисимовна, Тамара вдруг подошла к ней и, обняв, в слезах припала лицом к ее плечу.
— Что ты, что ты, дурочка? Что с тобой, доченька? — сказала Упорова, даже испуганная этим поступком буфетчицы, всегда такой веселой, нарядной и кокетливо-кичливой.
— Боюсь, ненавистна я вам буду! — говорила она, подавляя рыдания.
— Ну, полно, полно, господь с тобой — «ненавистна»! Ведь этакое слово сказать!..
И Тамара все-все рассказала ей.
Когда она кончила свою исповедь и глянула в лицо Упоровой, ее поразило то, что на лице этом не гнев и суровое осуждение увидала она, а как бы улыбку душевной просветленности и облегчения.