Возвращаться в здание он не стал: здесь, на перроне, было свежо и после ухода поезда стало непривычно тихо, в противовес шуму в зале ожидания. Сложив костыли у стены, он и сам прислонился к ней спиной и стал тихонько наигрывать на гармошке. Потом, как это часто с ним случалось в последнее время, он полностью отрешился от мира и стал напевать. Совсем недавно он услышал эту песню от такого же, как и он, инвалида; только был тот в гражданском и клянчил милостыню по вагонам. И она запала ему в душу. Было в ней что-то такое, что бередило его сознание: ему даже казалось, что слова ее имеют отношение к его жизни. Но какое – этого сказать не мог. Песня была из репертуара зэков, а мелодия грустной, даже тягостной. Люди невольно останавливались, внимательно и с некоторым удивлением рассматривали солдата-калеку, а не увидев обязательной в данной ситуации емкости для сбора денег, задерживались, чтобы дослушать до конца. Он не просил милостыни, просто изливал в песне душу.
В то время люди понимали нужды других, или лучше сказать, были готовы понять боль ближнего. Понять и посочувствовать. Тогда страна была совсем другой. И почему инвалид войны поет заунывную песню зэков, а не радостный марш, ни для кого не было большим секретом. Почти у каждого из них кто-то был в лагерях.