Камера была тесной и пустой. От Ивлин, арестованной вместе с суфражистками, ждали голодовки, потому и поместили ее в больничную камеру. Основным отличием между этой камерой и той, где она провела предыдущую ночь, было, насколько она могла судить, лишь наличие железной кровати вместо дощатых нар. Где-то за стеной плакал младенец.
День тянулся бесконечно. После суда суфражистки несколько часов просидели в маленькой комнате, ожидая, когда оформят бумаги. Если бы их арестовали несколько лет назад, то дали бы тюремную одежду, а теперь, к облегчению Ивлин, им разрешили остаться в своей. Однако вымыться им все же велели. Ивлин весь день мечтала о купании, но, когда ее мечты сбылись, оказалось, что в тюремной ванной комнате холодно, а вода грязноватая. При виде этой воды Ивлин захотелось плакать.
— Нельзя ли хотя бы поменять воду? — спросила она у надзирательницы, в отчаянии забыв о недавней решимости молчать, чтобы не навлечь на себя неприятности.
— Всем заключенным полагается предварительно вымыться, — скучающим тоном отозвалась надзирательница, словно и не слышала вопроса.
Ивлин, смирившись с поражением, начала раздеваться.
Мыться самостоятельно ей не позволили, пришлось терпеть грубую помощь надзирательницы.
Стены новой камеры были не кафельными, а белыми, оштукатуренными, с многочисленными надписями. «Я решилась на это ради моих детей», — трогательно гласила одна из них. «Господи, помилуй наши души», — молила другая. «Не сдавайся!» — требовала третья. Остальные оказались или грубыми, или непристойными.
«Детектив Смит — мужелюб».
«Передай ему от меня, что он п…».
Ивлин не первая заметила сообщение об отличительной особенности детектива Смита. Такое бранное слово она видела впервые, но догадалась, что оно значит. Слишком грязный и гадкий секрет, чтобы делиться им со стеной камеры. Она надеялась, что в Холлоуэе условия будут пристойнее, чем в полицейском участке, но эта камера была загажена так же, как и предыдущая. В ней повсюду Ивлин окружала только низменная, серая, склизкая мерзость. Самой себе она казалась чужой в этом нездоровом, пагубном месте. «Не следовало мне попадать сюда, — возникла у нее отчетливая мысль. — Ни в коем случае не следовало».
Она постучала кулаком в стену камеры.
— Эй! — крикнула она. — Эй! Есть здесь суфражистки?
Никто не ответил. Она постучала в противоположную стену.
— Э-э-эй!
Тишина.
Она здесь одна.
Одиночество почему-то внушало отчаяние. Их хампстедский дом всегда был полон народу: мама, папа, Кристофер на каникулах, Кезия, Хетти, мисс Перринг, а до мисс Перринг — няня Энн. Еще кухарка и Айрис, поденщица для черной работы. Приходили с визитами мамины знакомые, являлись к чаю школьные подруги самой Ивлин и ее сестер. В переднюю или заднюю дверь то и дело кто-нибудь да стучался: цыгане, продающие пучки вереска, викарий, собирающий по подписке деньги на новую крышу для церкви, часовщик — завести часы во всем доме, угольщик, посыльный мясника, посыльный булочника, мальчишка-газетчик. И Тедди. В школе тоже было многолюдно. Как и на улицах Хампстеда. Впервые за свои семнадцать лет Ивлин осталась совсем одна и страшно перепугалась.
— Не сдавайся! — произнесла она вслух. — Не сдавайся, не сдавайся, не сдавайся. Вот гадство. Ах, Тедди, если бы ты был здесь!
Немного погодя двое тюремщиков явились в камеру и внесли стул и стол, накрытый скатертью. Они вышли и вскоре вернулись с едой, заметно отличающейся качеством от хлеба с маргарином, которыми Ивлин кормили в полицейском участке. Чай. Бифштекс. Фрукты. Желе. Куриный бульон. Большой керамический кувшин с водой. Ивлин вскоре поняла, что эту еду оставят в камере как источник постоянного искушения. И обнаружила, что сопротивляться ему довольно легко: она слишком устала и перенервничала, чтобы есть. Вдобавок ее мучила жажда. С самого утра ей не давали пить. Вода и вправду выглядела очень соблазнительно, и она принялась поочередно брать со стола кувшин, чайник и еще один кувшин, с молоком, и швырять их об пол. После этого ей полегчало.
Наверное, завтра, подумала она, когда она сильнее проголодается, смотреть на еду станет труднее. И впервые за все время в тюрьме эта мысль оставила ее равнодушной.
Во время сухой голодовки человеку не до еды. Чуть ли не с первой минуты ему нестерпимо хочется только пить.
К следующему утру у Ивлин пересохло во рту, голова налилась пульсирующей болью. Поначалу она воспринималась как досадная неприятность, но вскоре усилилась и заняла собой все мысли. Даже отвлечься было нечем, хотя есть ли что-нибудь, способное отвлечь от мучительной жажды? Ее лишили и прогулки (а значит, и общения), и книг из библиотеки в наказание за голодовку. Ивлин приноровилась ходить от одной стены камеры до другой, туда-сюда, и разговаривать со стенами, как с друзьями, — может, с Тедди, или с кем-нибудь из школьных подруг, или с миссис Лейтон.
— Итак, — рассуждала она, — крепко же я влипла, верно? Выгляжу, наверное, как пугало. Интересно, что мама объясняет подругам. Попала ли я в газеты? Как думаете?