У кузнеца была в местечке сестра. Она гадала крестьянкам на картах, а когда их обкрадывали, предсказывала, удастся ли найти вора. Сейчас она стояла, окруженная народом, неподалеку от дома раввина. Голова у нее была повязана грубой косынкой. Женщины и дети жадно слушали, как она посылала проклятия Хисе и ее покровительнице — богатой вдове.
— Чтоб им обеим околеть! Провалиться им обеим сквозь землю! Чтоб их сегодня же болячка задушила!
Она не спускала при этом глаз с дома, где происходил развод, лицо ее оставалось спокойным, и казалось, будто она молится.
Наконец дверь в доме раввина отворилась, и участники и свидетели церемонии высыпали на улицу. Тут же, у всех на глазах, кузнец нагнал Хисю и закатил ей несколько затрещин.
— На прощание! — передавалось в толпе.
Мойше-«татарин» продал кузню и плюнул на местечко. Никто не знал, куда он ушел.
Хися опять была свободна.
Накануне субботнего дня ребятишки приходили к забору, окружавшему дом богатой вдовы, и заглядывали сквозь щели. Хися сидела на дворе возле кухни и работала до седьмого пота. Возле нее стояли два огромных самовара и высилась гора медной посуды. Ребятишки хором дразнили ее:
— Рябая, «татарин» идет!
Испугавшись собственного крика, они отбегали от забора и бросались врассыпную.
Поссорятся в местечке две женщины, надают друг дружке тумаков, и та, которой больше достается, кричит другой:
— Ты Хися — рябая крыса!
Хися все это слышала. Проходя по улице, она прятала изрытое оспой лицо в чистенькую белую косынку, а вернувшись к себе, в дом богатой вдовы, украдкой, в уголке кухни, смотрелась в осколок зеркала с облупившейся амальгамой. Она видела оспины — частые и большие — и смотревшие в разные стороны глаза. В гостиной, случалось, сидели гости; Хисю зачем-нибудь звали, и она, как вор, скорее прятала зеркальце и спешила на зов.
— Иду, иду! — кричала она, проходя по комнатам и избегая встречаться глазами с мужчинами.
Всем было известно, почему она так неохотно пошла замуж за кузнеца. Гости потешались над честолюбивыми мечтами Хиси. Щелкая орехи, спрашивали:
— Хися, когда же ты наконец выйдешь замуж за раввина?
Кроме Хиси у богатой вдовы жили еще кухарка, горничная, судомойка и няня. Всем им хотелось замуж. Когда в местечке случалась свадьба, они бежали смотреть. И чем старше была засидевшаяся в девках невеста, тем жаднее смотрели они ей в лицо, когда ее под звуки скрипки и кларнета вели под венец, и всю ночь, не отрываясь, глазели в ярко освещенные окна. Вернувшись лишь на рассвете, по-прежнему возбужденные, они укладывались в комнате для прислуги, но не смыкали глаз и без умолку говорили о женихах и невестах. Дело кончалось общей ссорой. Горничная кричала кухарке, что ее муж, пьяница и вор, околел в тюрьме, а кухарка с ехидством спрашивала, с кем это горничная всю зиму путалась и проводила ночи на пустыре за забором? Вмешивались судомойка и няня, и никто уже не знал, кто зачинщик ссоры, кто кого обидел. Все вопили. Кухарка, пунцовая, злая, плевала Хисе в лицо и, забывая, что на плите у нее уходит молоко, накидывалась на хозяйку, пытавшуюся утихомирить их и заступиться за Хисю:
— Нет, послушайте только! Душа болит! Этой паскуде непременно надо ученого!
Это повторялось часто. Хися все терпеливо сносила. И она дождалась своего счастья.
Был жаркий день. Лучи солнца, словно прорвавшись сквозь частое сито, заливали землю. Громыхали телеги, резко звучали голоса, толпился народ — в местечке была ярмарка. Телеги были завалены крупными, связанными в косы луковицами, яйца шли за бесценок, а возы все прибывали. На одном из них трясся Довид-Лейзер, тощий, старенький меламед из соседнего местечка. Он был в субботнем сюртуке из черного ластика и в бархатном картузе с вытертым козырьком. Подскакивая на ухабах, он прижимался к правившему лошадью мужичку, посасывал с хитрым видом трубочку и ухмылялся в седые с прожелтью усы. Ему нужно было купить лохань и доску для приготовления лапши: старые совсем худые стали, сказала соседка, которая уже десять лет — с тех пор, как умерла его старуха, — пекла ему хлеб. Приехал он еще потому, что здесь, в местечке, было много приверженцев контикозовского раввина-«чудотворца», а Довид-Лейзер, хоть и стар был, по-прежнему оставался верным «контикозовцем». Все эти годы он терпел в своем местечке от сторонников рахмистровского «чудотворца», не пел вместе с ними в их молельнях и постепенно превратился в молчальника.
Да, старый молчальник Довид-Лейзер давно уже ни с кем не говорил по душам, зато сегодня, когда он часов в одиннадцать вошел в старую контикозовскую молельню, откуда неслись заунывные молитвенные напевы, душа его преисполнилась неописуемой радости: «свои» узнали его! Он не отвечал на приветствия словами и только блаженно улыбался. Из его отвыкшего от речи, прокуренного махоркою горла вырывались лишь странные звуки, вроде тех, что издает немой, когда особенно доволен: «Кхе-кхе-кхе!»