С тех пор в доме живут свояченица Довид-Лейзера с мужем и Хися. Она занимает угол в кухне возле печи.
Когда муж с женой в соседней комнате шепчутся, раскосые глаза Хиси бегают по сторонам, и она напрягает слух, стараясь что-нибудь уловить. Она боится, как бы ее не прогнали отсюда. Никто не знает, откуда у нее средства на жизнь. Должно быть, она кое-что скопила за годы службы у богатой вдовы.
Наступает день поминовения усопших. В обеих молельнях рано заканчивают молитвы, и все отправляются на кладбище, раскинувшееся на склоне горы. Идет туда и Хися. Она все такая же молчаливая, маленькая, сухая, как тощая курица, и по-прежнему прячет рябое лицо в белую косынку.
К кладбищу она добирается задворками. Потом долго сидит под оградой, осторожно озирается, — совсем как заблудившаяся ночная птица, — рвет травинки и прислушивается, как там, по другую сторону ограды, стонут и рыдают женщины, будто силясь поднять мужей из могил. Но вот снова тихо на кладбище. Заплаканные женщины расходятся по домам.
Тогда Хися перелезает через ограду и остается одна среди надгробных плит. Она стоит перед могилой меламеда Довид-Лейзера, но ей нечего ему сказать — ведь она только три месяца была его женой, она ни о чем с ним не говорила. Когда она пытается вспомнить его лицо, он встает перед нею, каким был, когда одну за другой глотал миски с тыквенной кашей, а она едва успевала подавать.
Он обжигался, облизывал жирные пальцы; он тогда в первый и единственный раз заговорил с ней. Он сказал: «Объедение! Ай, какая тыква!..»
Теперь он в могиле. Он лежит среди почтенных благочестивых евреев. Хися долго смотрит на его надгробную плиту, и мало-помалу его образ ясно всплывает перед нею. Вдруг она начинает причитать, как все женщины, оплакивающие в этот день умерших мужей, — с сухими глазами, тягуче, жалобно:
— …И любил ты тыкву. И я сварила тебе тыкву…
Тихо шелестит вокруг молодой кладбищенский лес. Кузнечики прыгают в высокой траве, никогда не видавшей косы. И чудятся еще вздохи рыдающих женщин, как далекие отголоски человеческого горя. Рядами стоят надгробные плиты, всеми забытые. Всмотришься в них — и начинаешь думать: они многое могли бы рассказать, они все слышат. И среди них еще долго раздается тихое причитание Хиси:
— …И любил ты тыкву… И я сварила тебе тыкву…
Абе
Пер. Д. Бергельсон
Часть вступила в село ночью. Утром над хатой, где помещался штаб, реял красный флаг. Он хлопал неутомимо и резво, радостно волнуясь всеми своими складками. К хате была прибита доска: «Н-ский повстанческий полк».
Штаб сразу наполнился добровольцами. Ни один не спрашивал, где другие красные части, близко ли они. Намалеванное крупными буквами название полка внушало почтение, многих радовало, в некоторых вселяло страх.
Ветер с речки облюбовал алое полотнище, весело, уверенно реявшее над крышей. Под вечер потянуло сыростью и прелью. На улице стало пасмурно, грязно, слякотно.
По всему селу чавкали сапоги, больше всего месили они грязь в уходившем под гору проулке. Там, засучив рукава, люди смазывали орудия, готовя их к бою. А на огромном грязном дворе, среди занятых под постой хат, красноармейцы с неутомимым рвением чистили лошадей, заботливо осматривали кровоточащие места на спине, осаждаемые мухами, и часто обращались за советом к парню, опоясанному красным извозчичьим кушаком:
— Абе, взгляни-ка! Скажи, чем бы смазать…
Абе, родом из Ставищ, с ранних лет величал отцом возчика Иехиеля и на его лошадях возил пассажиров в отдаленный, расположенный в низине городок. Работал он на отчима задаром, как на родного отца, три с половиной года провалялся в окопах, вернулся, ничему не научившись, и снова стал ездить на лошадях Иехиеля. Мало того, что за свой труд он ничего не получал, — его еще часто бранили.
— Живодер у тебя сынок! — жаловался его матери отчим. — Загоняет он мне лошадей, шкуру с них сдерет!
Абе и впрямь не баловал лошадей, как никто и его не баловал. Свою злобу он вымещал на скотине. И кто знает, как долго тянулась бы его беспросветная жизнь, если бы не знакомство с Шифрой, служанкой на постоялом дворе в том городке, куда он возил пассажиров.
Девушка эта полюбилась ему уж потому, что со всеми была неприветлива, на всех огрызалась и только с ним была ласкова. Абе был уверен — пусть кто другой сунется к ней, она его так огреет, что он своих не узнает! К нему же она доверчиво льнула. Настигнет ее Абе в темных сенях, девка замирает и позволяет себя целовать и обнимать.
Иногда, на рассвете, подъезжая к постоялому двору, он заставал ее на задворках, возле хлева, куда она выносила ведро с помоями. Босая, с голыми икрами, стояла она, склонившись над корытом, и отгоняла набегавших с улицы свиней. Со сна ее немытое лицо казалось немного припухшим, в прищуренных глазах сверкала злоба: впереди, как и всегда, лежал длинный изнурительный день. Но стоило ей увидеть подъезжавшего Абе, ее лицо прояснялось.
— Вот и Абе! — встречала она его. — Надолго?