— Проше, пан офицер, — сказала Христина, — пусть жолнежи возьмут на дорогу по яблоку. Проше, жолнежи…
Старшина Наливайко распушил усы, подумал, улыбнулся и… согласился.
Петр Михеев стоял ближе всех к Христине, и (судьба!) лучшее яблоко досталось ему.
А потом мы пошли дальше. Михеев запел удалую походную песню. У всех нас было хорошо и радостно на душе. Перед поворотом мы оглянулись. Христина Станиславовна Пшегальская все еще стояла у своей избы. Она глядела нам вслед и прислушивалась к словам русской песни.
Музыка
Он незаметно подошел к нам и остановился, переминаясь с ноги на ногу. Изможденное лицо было изрезано глубокими морщинами. Длинные пряди седых волос спускались на высокий лоб.
— Что скажешь, старик? — грубовато спросил сержант Тимофей Шило, сняв наушники своего миноискателя. Седой человек криво усмехнулся.
— Вы, кажется, ищете мины, — спросил он тихим, хрипловатым голосом.
— Это наша основная специальность, — согласился сержант, любивший иногда выражаться высоким стилем.
— У меня к вам просьба. На соседней улице помещается музыкальное училище. Бывшее музыкальное училище, — поправился старик. — Немцы подорвали его и испортили все инструменты. Но… случаются чудеса. Один инструмент, самый лучший, концертный, уцелел. Я прошу вас исследовать, нет ли в нем какого-нибудь сюрприза. Я извиняюсь, что беспокою вас…
— А вы, собственно, кто будете, гражданин? — спросил подошедший лейтенант Громов, с любопытством вглядываясь в усталые глаза старика.
— Я водовоз, — он опять невесело усмехнулся. — Вас удивляет, почему водовоза волнует судьба рояля? Я вам расскажу потом. А сейчас пойдемте спасать инструмент. Пока не поздно.
Он не только просил. Он уже требовал. Лейтенант сделал нам знак, и мы пошли на соседнюю улицу. Сержант Тимофей Шило что-то ворчал в густые свои усы. В эти дни он прошел большой и трудный путь, устал, насквозь пропитался пылью, извлек в то утро сто двадцать семь мин и собирался сейчас отдохнуть. Но… старый, седой человек пошел вперед, и нужно было идти за ним спасать концертный рояль.
Дом музыкального училища был полуразрушен. Во всех комнатах стояли разбитые, исковерканные рояли и пианино. Некоторые из них уцелели от взрыва, но чья-то рука топором перерубила струны и исковеркала клавиши. Большой топор, из тех, которыми рубят мясные туши, так и застрял в теле одного инструмента.
В просторной комнате с провалившимся потолком стоял коричневый рояль. Он был цел. Только на лакированной крышке была вырезана ножом большая паучья свастика.
— Вот, — сказал водовоз, — проверьте его. — И остановился.
— Нет ли здесь какого подвоха? — шепнул мне Тимофей Шило. — Старик-то подозрительный.
Но мне водовоз внушал какое-то необъяснимое доверие, и я отмахнулся от сержанта.
Мы подошли к роялю, осторожно выстукали и выслушали его, как опытный врач выстукивает больного. Старик взволнованно следил за нашими движениями. Когда струны стонали от постукивания, он болезненно вздрагивал и даже протягивал руки вперед.
Рояль был цел и безопасен. Мы добросовестно выполнили свою работу. Никаких сомнений у нас не оставалось.
— Все в порядке, дедушка, — сказал лейтенант. — С точки зрения минеров музыка в исправности. А вот с точки зрения музыкантов… — И тут же спохватился: — Да, собственно, какое отношение вы, водовоз, имеете к этому роялю?..
Старик покачал головой.
— Вот вы называете меня дедушкой, — сказал он, — а мне всего тридцать лет. Я композитор. Профессор. Для них я не хотел играть. Вы понимаете?.. И я спрятался на окраине, стал возить воду…
Наши минеры собрались вокруг музыканта и смотрели на него с любопытством. Я торжествующе поглядел на сержанта Тимофея Шило.
— У нас была темная ночь… круглые сутки. Теперь вы опять пришли, и с вами вернулось солнце. — Он подошел к роялю, поднял крышку, ласково тронул клавиши и обернулся к нам.
— Три года я не подходил к инструменту, — сказал он, точно извиняясь. — Попробую.
Кто-то из нас, кажется сержант Шило, пододвинул музыканту деревянный чурбан. Он сел, и руки его упали на клавиши.
Мы стояли вокруг, усталые, покрытые пылью сотен дорог. И мы забыли о своей усталости. Кажется, никогда еще мы не слышали такой музыки. Звуки плыли по комнате. Они вырывались в проломы потолка, к небу. Они стонали, жаловались, протестовали, грозили. Здесь были и звон цепей, и пенье птиц, и шум боя. А потом все звуки слились в одну торжествующую мелодию, мелодию освобождения.
Мы не заметили, когда кончил композитор. Мы все еще были под властью музыки. А он встал, откинул со лба седые волосы и смотрел на нас, порывисто дыша и улыбаясь.
Первым опомнился лейтенант Громов. Он подошел к музыканту и сказал ему тихо и проникновенно:
— Спасибо, дорогой товарищ!..
Больше ничего не мог добавить лейтенант. Да и что можно было еще сказать?..
И мы ушли дальше по дорогам войны, унося в своем сердце и образ необычайного композитора, и звуки его вдохновенной музыки.