Она не позволила вкрасться в сердце холодку осени и холоду близкой зимы. На душе было просторно. С неких пор будто раздвинулись границы горизонта, она лучше видит небо, горы, леса, для нее понятнее люди, а сама она людям нужней. Хотя бы и эти сто тысяч — тут она, конечно, "при чем". Индийские вдовы сжигали себя на кострах, оставляли на память лишь горстку золы, она дала миру живую каплю. И не сгорела, а закалилась ее сохранила в живых, закалила сама жизнь, работа любовь.
Эю слово — любовь — она мысленно произнесла, пожалуй, с опаской и вновь, как когда-то возвращаясь из леса, как, бывало, поздней, вместе с радостью ощутила тревогу. Но теперь Людмила не отмахнулась от тревожного чувства "Прочь, прочь!", — а попыталась в нем разобраться. И даже испугалась того, что пришло на ум: "Может быть, это еще не любовь, не всем сердцем, если в сердце только тепло. Да и полюбишь ли друга мужа, они всегда двое будут стоять перед тобою одной?.."
Когда-то Мария Николаевна рассказывала о своей молодости, про первые годы вдовства. Вернувшись домой, Людмила нарочно завела с нею разговор о давнем прошлом.
— Скажи, мама, — начала она, протирая полотенцем вилки и ножи (Мария Николаевна мыла в тазике посуду), — Никифор Петрович Рупицкий был другом твоего мужа?
— Был, пока они не ушли на германскую.
— А ты могла бы выйти за него замуж, когда осталась вдовой?
Граненый чайный стакан выскользнул из рук Марин Николаевны, она подхватила его, уже катившийся по столу.
— Скажет тоже: "Могла бы?".. Он меня и не брал, у него семья была, жена, дети.
— А когда овдовел, тогда? Это не помешало бы, не показалось, ну, странным, дурным: бывший друг мужа, потом — второй муж?
— Ну, и любила бы, если любила, вдвойне.
— Так почему же ты…
— Да не брал же, сказала тебе: не брал, ни тогда, ни позднее.
Людмила еще хотела кое о чем спросить, не спросила, знала, что скажет свекровь: "Да включай-ка ты, Люся, радио". Или: "Да ложись-ка ты спать, завтра к девяти на работу…"
Тот день, когда Абросимов и Людмила ездили в банк, и для Павла Ивановича был необычным. Оставшись в кабинете один, он присел к столу и обхватил обеими руками голову. Сперва он думал не о Людмиле, не о себе — о дочери. У него почти взрослая дочь, Наташа, как, случись, поймет и оцепит она? Что подумает Галочка, хотя она и ребенок, как рассудит и взвесит опытная в жизни Мария Николаевна? Да и Людмила-то неизвестно как отнесется ко всему, ведь и с нею ни разу не говорил, разве только намеками. Сложно! Стократ сложно, не то, что в молодые года!
Думал: как же быть с документами? Надо было срочно посылать в Москву личные документы (в принципе с переводом в Белоруссию было решено), а он медлил с пересылкой их, на телеграммы не отвечал. Не говорил ни да, ни нет и Рупицкому, уже дважды звонившему по телефону, — выборная вот-вот начинается, у горкома должна быть уверенность.
Этой уверенности не было у самого Дружинина. Никогда он не останавливался на перепутье так долго, как теперь, обычно решал и решался сразу, без сомнений: получал предписание ли, приказ ли и рассовывал по чемоданам вещи, мчался на вокзал, на пристань, в аэропорт, или: "Собирайся, Анна!" — и ехал, плыл, летел вместе с женой. "Надолго ли?" — "Не нам самим устанавливать сроки!"
Теперь все было иначе, намного труднее. А надо ли вообще-то ехать? Вдвоем с дочерью или не одному, не вдвоем? Но скажешь ли просто: "Собирайся, Людмила, поехали"?.. Дружинин то впадал в отчаяние, то подбадривал себя декламацией: "Что человечно, то и тебе не чуждо — пусть! Два горя по отдельности — два горя, вместе они — даже не одинарное горе". Потом снова: "А по силам ли, по возрасту ли замах? А не кощунство ли это — полюбить жену друга?.."
И только Наташа, когда она возвращалась со второй смены из школы, сразу успокаивала отца, одним присутствием своим, голубизной глаз, светом мягкой улыбки, трелью девчоночьего милого и ясного смеха.
Павел Иванович несколько раз собирался поговорить с нею, выяснить, как она отнесется, если в доме появится кто-то еще — не выходило с началом. Надо было узнать мнение дочери и о переводе в Белоруссию — побаивался Побаивался, не зная чего, то ли отказа ее, то ли согласия ехать.
В этот вечер Наташа вернулась вся перемерзшая, не сняв шубы, присела к горячей батарее, чтобы отогреть руки и ноги.
— Такой ветрище на улице! Наверно, скоро зима. Да и зимой у нас в Белоруссии не было такого ветра, прохватывает насквозь.
Павел Иванович поднялся с дивана и подсел к дочери.
— А не уехать ли нам, Наташа, туда?
— Из Красногорска? — удивилась она и тотчас встала, отошла от батареи. — Не знаю, папа.
— Приедем снова в тот город, где жили, разыщем старых друзей. И недругов, вроде Златогорова. Потребуем ответ. Начнем по камешку собирать все разрушенное. Сад рассадим на площади, вишенки опять зацветут. Помнишь, раньше цвели?
Договорить им помешала быстро вбежавшая Люба. Она запыхалась, щеки ее так и пылали, а в глазах было что-то загадочно-плутоватое.
— Иди-ка, Ната, что расскажу.
— А ты раздевайся, у нас не холодно.