В это самое время из окна рубки, что над каютами, высунулся тощий, болезненный, с редкими прилизанными беловатыми волосами и с желто-зеленым отливом в лице, бедно одетый молодой человек. Задыхаясь от кашля, кричал он на полового:
— Телячьи ножки тебе приказаны, а ты ни с места!.. Что ж это такое? На что похоже? Что у вас за дикие порядки?
И, страшно закашлявшись, оперся обеими руками о подоконник.
— Сейчас-с, — небрежно отвечал ему половой, видимо предпочитавший новый заказ заказу чахоточного.
«Медной копейки на чай с тебя не получишь, — думал он, — а с этих по малости перепадет два двугривенных».
— Обличить вас надо!.. В газетах пропечатать!.. Погодите!.. Узнаете вы меня!.. — задыхаясь от злобы и кашля, неистово кричал чахоточный. — Капитана мне подай!.. Это ни на что не похоже!
Капитана не подали, а ножки тотчас принесли. С жадностью накинулся на них чахоточный, успев перед тем опорожнить три, либо четыре уемистых рюмки очищенного.
— Из кутейников, должно быть, — тихонько заметил Морковников. — Теперь ведь очень много из поповичей такого народа разводится.
Завтракать подали в рубку. Расправившись с телячьими ножками, попович куда-то скрылся, должно быть на боковую отправился; а может быть, писать обличительную статью насчет пароходных телячьих ножек. В рубке остался Меркулов один на один с новым знакомцем. Морковников опять было стал приставать к Никите Федорычу насчет тюленя, но Меркулов устоял и наотрез сказал ему, что до приезда на ярманку ни слова не скажет ему по этому делу. Нечего было делать Морковникову, пришлось уступить. Зато уж и позавтракал же он.
Ни васильсурской ботвиньи, ни мучительной икоты ровно и не бывало, ел, будто ему сказано было, что вперед трое суток у него во рту маковой росинки не будет. И закуска, и уха, и котлеты, и осетрина исчезли ровно в бездне. Умел Василий Петрович покушать. Когда завтрак был покончен, он с довольной улыбкой сказал Меркулову:
— Обедать-то, видно, поздненько придется, часика этак через три.
— Ох, уж, право, не знаю, — отвечал Никита Федорыч. — Я сытехонек.
— Как так? Да нешто можно без обеда? — с удивленьем вскликнул Морковников. — Сам господь указал человеку четырежды во дню пищу вкушать и питие принимать: поутру завтракать, потом полудничать, как вот мы теперь, после того обедать, а вечером на сон грядущий ужинать… Закон, батюшка…
Супротив господня повеленья идти не годится. Мы вот что сделаем: теперича отдохнем, а вставши, тотчас и за обед… Насчет ужина здесь, на пароходе, не стану говорить, придется ужинать у Макарья… Вы где пристанете?
— У Ермолаева, если там найдется свободный номер, — сказал Никита Федорыч.
— И разлюбезное дело, — молвил Морковников. — Я сам завсегда у Федора Яковлича пристаю. Хорошо у него, ото всего близко, опять же спокойно, а главное дело всякое кушанье знатно готовят.
— Скажите, пожалуйста, Василий Петрович, зачем эта барышня, Марья-то Ивановна, чудит при таком состоянии? — спросил Меркулов, перед тем как им пришлось расходиться по каютам.
А спросил о том Меркулов так, спросту, не то чтоб из любопытства, не то чтоб очень занимала его Марья Ивановна; молвил так, чтобы сказать что-нибудь на прощанье Василью Петровичу.
— Должно быть, по ихней вере так надо, — тихо промолвил Василий Петрович.
— По какой вере? — спросил с удивленьем Меркулов.
— По ихней.
— А что ж у них за вера такая?
— А шут их знает, — молвил Василий Петрович. — Фармазонами зовут их. А в чем ихняя вера состоит, доподлинно никто не знает, потому что у них все по тайности… И говорить-то много про них не след.
— А много у вас таких? — спросил Меркулов.
— Есть, — ответил Василий Петрович. — Довольно-таки… Носятся слухи, что и дом-от в лесу Марья Ивановна ради фармазонства поставила. Сергей-от лесник за попа, слышь, у них!..
— Значит, есть и господа в той вере? — спросил Никита Федорыч.
— И господ не мало, — ответил Морковников. — В роду Марьи Ивановны довольно было фармазонов. А род алымовский, хороший род, старинный, столбовой… Да что Алымовы?.. Из самых, слышь, важных, из самых сильных людей в Петербурге есть фармазоны.
И, зевнув во весь рот, протянул руку Никите Федорычу:
— Приятного сна… Наше вам наиглубочайшее! И сонным шагом в каюту пошел.
Глава восемнадцатая