— Ну, слава богу, — молвила мать, погладив сына по головке и прижав его к себе. — Давеча с утра, сама не знаю с чего, головушка у него разболелась, стала такая горячая, а глазыньки так и помутнели у сердечного… Перепужалась я совсем. Много ль надо такому маленькому? — продолжала Пелагея Филиппьевна, обращаясь к деверю.
И по взглядам и по голосу ее Герасим смекнул, что Гаврилушка материн сынок, любимчик, баловник, каким сам он был когда-то у покойницы Федосьи Мироновны.
— А тебе чего хочется, Гаврилушка? Вырастешь большой, чем хочешь быть? — спросил у него дядя.
— Марком Данилычем, — с важностью ответил Гаврилушка.
— Каким Марком Данилычем? — спросил Герасим.
— Купец у нас есть в городу. Смолокуров Марко Данилыч, — усмехнулась на затейный ответ своего любимчика Пелагея. — На него по нашей деревне все прядут. Богатеющий. Вишь куда захотел! — гладя по головке сына, обратилась она к нему. — Губа-то у тебя, видно, не дура.
— Смолокуров? Помню что-то я про Смолокурова, — молвил Герасим. — Никак батюшка покойник работал на него?
— Надо быть так, — ответила Пелагея.
— Работай хорошенько, Гаврилушка, да смотри не балуй, по времени будешь таким же богачом, как и Марко Данилыч, — промолвил Герасим и спросил Пелагею про третьего сына.
— Вот и он, — молвила Пелагея Филиппьевна. — Харламушка, подь к дяденьке.
— Тебе который год? — спросил Герасим у подошедшего к нему и глядевшего исподлобья пузатенького мальчугана, поднимая ему головку и взявши его за подбородок.
— Восьмой, — отвечал Харламушка.
— Что поделываешь?
— Хожу побираться, — бойко ответил он. Промолчал Герасим, а Пелагея отвернулась, будто в окно поглядеть. Тоже ни слова.
— А четвертый где? — спросил у нее Герасим после недолгого молчанья.
Подошла Пелагея к углу коника, куда забился четвертый сынок, взяла его за ручонку и насильно подвела к дяде. Дикий мальчуган упирался, насколько хватало у него силенки.
— Этот у нас не ручной, как есть совсем дикой, — молвила Пелагея. — Всего боится, думаю, не испортил ли его кто.
— Как тебя зовут? — спросил четвертого племянника Герасим, взявши его за плечо.
Всем телом вздрогнул мальчик от прикосновенья. Робко смотрел он на дядю, а сам ни словечка.
— Скажи: Максимушкой, мол, зовут меня, дяденька, — учила его мать, но Максимушка упорно молчал.
— Который годок? — спросил Герасим. Сколько мать Максимушке ни подсказывала, сколько его ни подталкивала, он стоял перед дядей ровно немой. Наконец, разинул рот и заревел в источный голос.
— Что ты, Максимушка? Что ты, голубчик? Об чем расплакался, — ласково уговаривал его Герасим, но ребенок с каждым словом его ревел сильней и сильнее.
— Страшливый он у нас, опасливый такой, всех боится, ничего не видя тотчас и ревку задаст, — говорила Пелагея Филиппьевна. — А когда один, не на глазах у больших, первый прокурат[279]
. Отпусти его, родной, не то он до ночи проревет. Подь, Максимушка, ступай на свое место. Не успела сказать, а Максимушка стрелой с лука прянул в тот уголок, откуда мать его вытащила. Но не сразу унялись его всхлипыванья.— А меньшенькой-то где же у тебя, невестушка? — спросил Герасим.
— Саввушка, где ты, родной? — крикнула мать, оглядываясь.
— Здесь! — раздался из-под лавки детский голосок.
— Зачем забился туда?
— С Устькой да с Дунькой в коски игьяем, под стъяпной лавкой[280]
, — картавил маленький мальчик.— Ну вы, котятки мои, — ласково молвила мать, — вылезайте скорее к дяденьке… Дяденька пряничков даст.
Пятилетний мальчик проворно вылез из-под лавки, за ним выползли две крошечные его сестренки.
— Пьяников, пьяников!.. — радостно смеясь и весело глядя на Герасима, подобрав руки в рукава рубашонки и прыгая на одной ножке, весело вскрикивал Саввушка.
Девочки, глядя на братишку, тоже прыгали, хохотали и лепетали о пряниках, хоть вкусу в них никогда и не знавали. Старшие дети, услыхав о пряниках, тоже стали друг на дружку веселенько поглядывать и посмеиваться. Даже дикий Максимушка перестал реветь и поднял из-под грязных тряпок белокурую свою головку… Пряники! Да это такое счастье нищим, голодным детям, какого они и во сне не видывали.
— Это вот Устя, а это Дуняша, — положив руку на белокурую головку старшей девочки и взявши за плечо младшую, сказала Пелагея Филиппьевна. Сколько ни заговаривал дядя с братанишнами[281]
, они только весело улыбались, но ни та, ни другая словечка не проронила. Крепко держа друг дружку за рубашки, жались они к матери, посматривали на дядю и посмеивались старому ли смеху, что под лавкой был, обещанным ли пряникам, господь их ведает.— А в зыбке Федосеюшка, — молвила Пелагея деверю, показав на спавшего ангельским сном младенца. — В духов день ее принесла, восьма неделька теперь девчурке пошла.
— Да, семейка! — грустно покачав головой, молвил Герасим. — Трудновато мелюзгу вспоить, вскормить да на ноги поставить. Дивиться еще надо братану и тебе, невестушка, как могли вы такую бедноту с такой кучей детей перенесть.
— Господь! — вздохнула она, набожно взглянув на святые иконы.