Темнело. Один за другим пассажиры стали укладываться на опочив. В третьем классе невзыскательные мужики, бабы, солдаты, татары, поужинав здоровыми ломтями черного хлеба с огурцами и незрелыми яблоками, развалились по палубе. Зипун под голову, постель – дощатый, рубчатый помост, одеяло – синее небо, хоть в тот вечер было оно вовсе не синее, а ровно смоль черное. Ни единой звездочки, ни одного клочка светлого небесного свода… Нет-нет, а дождичек и почнет накрапывать, а потом и припустит, и зачастит, а те спят себе во славу Божию, только лишь изредка который-нибудь с холоду да от сырости маленько пожмется… Поужинали и в первом классе. Долго тут бегала пароходная прислуга с мисками, с тарелками, с блюдами. Там не то, что на носу в третьем классе: ели дольше и больше, не огурцы с решетным хлебом, а только что изловленных стерлядей, вкусные казанские котлеты, цыплят и молодую дичь из Кокшайских лесов. Наконец все поужинали, все по местам разлеглись. Ходит сон по людям, спят все, ровно маковой воды напились.
Меркулов взял особую каюту, чтоб быть одному, чтобы ночным думам его не мешали соседи… Лег на койку – не спится: то невеста мерещится, то тюлень. Пароход бежал и ночью – паводок тогда стоял высокий, погода была мокрая, татинцовский[257]
лоцман Волгу знает как ладонь свою – значит, перекатов да мелей бояться нечего. Мерный шум колес, мерные всплески воды о стены парохода, мерные звуки дождя, бившего в окно каюты, звон стакана, оставленного на столе рядом с графином, и от дрожанья парохода, певшего свою нескончаемую унылую песню, храп и носовой свист во всю сласть спавших по каютам и в общей зале пассажиров – все наводило на Меркулова тоску невыносимую. Лампы в общей зале погасли, и стала повсюду тьма непроглядная.И вдруг голоса. Будто издали несутся они.
– Пять!
Тише колеса шумят, малым ходом пошел пароход.
– Пять!
Еще меньше шума, еще медленней идет пароход.
– Четыре с половиной!
– Бери налево, – отозвался другой голос, немножко поближе.
– Есть налево! – раздался третий голос вдали.
– Пять!
– Пять!
Знакомы Меркулову волжские клики. «Мель, – подумал он. – Неужто мы Козловку пробежали, неужто в Анишенском затоне теперь?[258]
Солнышко уж совсем почти село, когда мы отваливали от Бакалды. Неужто пятьдесят верст выбежали?..» Хотел было на часы взглянуть, но лампы нет, спичек нет, наверх сходить – одеваться неохота. Под хлест дождя, под шум колес, под мерные всплески волны так хорошо пригрелся он под теплой шинелью, что раскрыться было бы ему теперь немалым лишеньем… Да и как взойти наверх?.. Темь страшная, ходы незнакомые, ощупью идти, чего доброго – в люк угодишь… Пой тогда «вечную память». Зачем же теперь умирать?.. И невеста ждет, и приятель, да и тюленя, даст Бог, хоть с маленькой выгодой можно будет продать.– Пять с четвертью!
– Шесть!
– Шесть!
«Что ж это они? С ума, никак, спятили?» – думает, лежа в темноте, Меркулов. Пять с четвертью, шесть, наконец, а промерщик все еще не кладет шеста, все меряет да кричит. Морской глубины, что ли, надо ему? А пароход все тише да тише… не случилось ли чего? И вдруг шум… Секунда – он удвоился, еще секунды две – утроился, учетверился… Блеснул в окно каюты яркий кроваво-красный свет и тотчас исчез. Страшная громада несется мимо парохода… Какой-то исполинский зверь странной осанки плывет навстречу всего в трех-четырех саженях… Вот другой огонь загорелся, зеленый, под тем огнем громадные крылья мелко воду дробят… Быстро, неудержимо несется чудовище… Вот оно миновало – и опять блеснуло красным огнем… Живей заходили колеса, быстрей побежал пароход… И не может понять Меркулов: во сне он видел все это иль наяву ему померещилось.
«Значит, мы в узком месте. Речной стрежень чудищу отдали, а сами к бочку. Оттого-то, видно, и мерили по пяти да по шести… А если б нельзя было уйти, если бы чудище столкнулось с нами?.. Что скорлупу, раздавило бы наш пароход… Принимай тогда смерть неминучую, о спасенье тут и думать нечего!.. Намедни в Царицыне чумак собачонку фурой переехал – не взвизгнула даже, сердечная… Так бы и с нами было – пошел бы я ко дну и был бы таков».