– Ну уж и выгонит? – голосом сомнения сказал Семен Петрович.
– Вот увидишь. Попробуй только, – молвила Таисея. – Да еще и твоему хозяину напишет, чтобы ни впредь, ни после он тебя в скиты не посылал.
– Не может быть того, – ответил Семен Петрович. – Ведь мы старые с ней знакомые.
– Что было, то былью поросло, благодетель. Говорю тебе, стала она совсем другой человек.
Не очень-то доверял словам Таисеи Семен Петрович и знакомым путем пошел к кельям Манефы. И путь не тот был, как прежде. Тогда по зеленой луговине пролегала узенькая тропинка и вела от одной к другой, а теперь была едва проходимая дорожка, с обеих сторон занесенная высокими снежными сугробами чуть не в рост человека. Отряхиваясь от снега, налипшего на сапоги и самое платье, пошел саратовец на крыльцо Манефы и вдруг увидал, что пред ним по сеням идет с какой-то посудой Марьюшка.
– Тебя откуда принесло, непутного? – не то с робостью, не то с радостью спросила она, увидя его.
– Из города Саратова, голубушка ты моя Марьюшка, Ермолай Васильевич прислал с подаянием. Ну здравствуй, моя дорогая. Что отворачиваешься? Поздороваемся по-прежнему, обними покрепче, поцелуй горячей, – начал было Семен Петрович, но Марьюшка руками на него замахала.
– Тише, – сказала, – тише, услышит матушка, беда будет мне, да и тебе неладно. Нынче у нас такие строгости пошли, что и рассказать нельзя, слова громко не смей сказать, улыбнуться не смей, как раз матушка на поклоны поставит. Ты ступай покамест вот в эту келью, обожди там, пока она позовет тебя. Обожди, не поскучай, такие уж ноне порядки.
– И все эти строгости завела Фленушка? А я было совсем иного чаял. Помнишь?
– Молчи, – сказала Марьюшка и, затворивши дверь кельи, скрылась в переходах игуменской стаи.
Долго взад и вперед ходил по келье Семен Петрович. Это была та сама келья, где в прежнее время жила Фленушка. Сколько проказ тут бывало, сколько хохота и веселья, а теперь все стало могилой, с самих стен, казалось, веяло какой-то скукой. Порядочно-таки прошло времени, как вошла в келью молодая, пригожая, но угрюмая и сумрачная белица. Ее никогда не видывал саратовец, бывая прежде в Комарове.
Мать Филагрия сидела за столом, когда вошел Семен Петрович, и внимательно перебирала письма и другие бумаги. Положив уставной начал, низко поклонился он матери игуменье. Тут только взглянула на него Филагрия и поспешно опустила на глаза флеровую наметку.
– Какими это судьбами не в урочное время пожаловал к нашему убожеству? – тихо промолвила мать Филагрия. – В прежние годы летом всегда приезжал, а теперь вдруг перед Масленицей. Уж здоровы ли все, Ермолай Васильич и домашние его?
– Славу Богу, и Ермолай Васильич и все его домашние здравствуют и вам кланяться наказывали, – отвечал Семен Петрович. – А так как довелось мне по хозяйскому делу в Москву ехать, так Ермолай Васильич и заблагорассудил, чтоб я теперь же заехал к вам в Комаров с ежегодным подаянием, какое каждый раз от него посылается.
– Спаси Господи и помилуй своими богатыми милостями благодетеля нашего Ермолая и всех присных его, – встав с места и кладя малый начал, величаво сказала Филагрия. – Клавдюша! – кликнула она незнакомую Семену Петровичу послушницу, что у новой игуменьи в ключах ходила.
Неслышными шагами вошла та и смиренно стала у притолоки.
– Поставь, Клавдеюшка, самовар да сбери нам чайку поскорее, – сказала мать Филагрия. – Да закусочек поставь закусить, водочки, мадерцы, еще что там есть.
– Слушаю, матушка, – с низким поклоном ответила послушница и торопливо вышла вон из кельи.
– Что матушка Манефа, как ее спасение? – спросил, немножко помолчав, Семен Петрович.
– Что матушка Манефа? Стара, дряхла, но духом бодра, плотью же немощна, – отвечала Филагрия. – Всего больше по хилости своей да по слабости телесных сил и поставила она меня на свое место в начальницы обители. А это дело нелегкое. Особенно трудно ладить с окольными мужиками, каждому стащить бы что со скита, Бога не боятся, и совести нет в глазах. Ну да, Бог даст, ежели оставят нас на старых местах, уладимся с ними, теперь они все нашей выгонки ждут и надеются, что обительские строения им достанутся. Тяжело с ними ладить, ох как тяжело, Семен Петрович! Скажите Ермолаю Васильичу – не оставил бы нас, убогих, при теперешних наших тесных обстояниях своими благодеяниями… Привезли ли что-нибудь?
– Как же, привез, матушка, – отвечал саратовский приказчик. – Только Ермолай Васильич наказывал отдать из рук в руки матушке Манефе. Должно быть, не знает о перемене у вас в обители.
– Матушка Манефа ни в какие дела теперь не вступает, все дела по обителям мне препоручила, – сказала мать Филагрия. – Теперь она здесь, в Комарове, приехала сюда на короткое время, а живет больше в городе, в тех кельях, что накупила на случай выгонки. Целая обитель у нее там, а я здешними делами заправляю, насколько подает Господь силы и крепости. Отдайте мне, это все одно и то же. И прежде ведь матушка Манефа принимала, а расписки всем я писала. Ермолаю Васильичу рука моя известна.
– А матушку Манефу можно видеть? – спросил Семен Петрович.