Брат и сестра секретничали о чём-то, хохотали, а я стояла, едва не плача, отверженная, горюя всем существом, каждой из перетянутых струн души, что ощутимо дрожали, словно некто сыграл на них нечто печальное и, позабыв прижать к грифу, успокоить, ушёл, оставил на произвол судьбы. Мол, — пускай их- трепещут, подумаешь… глупые проволочки, никто не заставляет отзываться на всякое дуновение.
Себя надо беречь, пестовать, пусть другие тратятся, но не ты… Так многие и живут, скрываясь за домовитостью или не таясь, без обиняков считая себя лучше прочих. Я так не умела. Где-то в глубине души понимала, что слишком маленькая для сестры, и ей со мной неинтересно… Но брат!
Когда мы с ним остаёмся вдвоём, то лепим танки из зелёного пластилина, непременно выдумывая из чего сделать красную звезду на боку. Бывает — испросив у бабушки медяки, рисуем всамделишные деньги, — трём по ним через бумагу простым карандашом, а после вырезываем кривоватые монетки. Выходило здорово! На них можно было купить песок и камешки в кулёчках, коими через каждый летний день торговала во дворе соседская девчонка.
Ещё мы играли в войну «за наших», ползая по кустам вокруг дома, а после, серые от пыли, как танкисты, стучали молотком или камешком по ленте пистонов, с наслаждением вдыхая запах пороха…
— Эх, славяне… Не нюхали вы пороху… — вздыхал, проходя мимо нас дед. Он-то, артиллерист, надышался им на фронте, но рассказывать о том не любил. Отказывался наотрез.
Иногда мне казалось, что брат просто терпит моё присутствие, пережидает, что ли, пока не придёт в гости старшая сестра. Это тоже обижало до слёз. Я маленькая, но разве ною, когда упаду и разобью до крови коленку? Рядом с пупсом в моём кармашке — самострел из прищепки и тонкая, прочная авициушка, с неё здорово запускать игрушечный вертолёт. Резинка тяжело тянется, но даёт машинке зависнуть в воздухе на зримые секунды, так что преувеличенный детским воображением полёт перестаёт быть похожим на падение.
Меня тянет к брату больше, чем к сестре не потому, что он мальчик, а я девочка, как думает тётка, чересчур вольно оценивая мою привязанность к своему сыну. Просто, когда я гляжу на брата, мне кажется, что смотрюсь в зеркало. Когда родители ведут нас куда-то гулять, то не таясь смеются, так одинаково, вперевалочку, будто два матроса, шагаем мы.
Но это лишь когда только я и брат, если мы все втроём, рядом с сестрой я чувствую себя лишней, ненужной, позабытой братом. И это очень обидно. Ведь мне хотелось, чтобы мы — взявшись за руки втроём, были рядом всегда, всю жизнь…
Тогда я не знала, что не бывать тому. Не бывает так. Ни у кого.
…Отец щёлкнул затвором фотоаппарата раз, другой, третий… Брат с сестрой скрылись было за дверью спальни деда вновь, но услыхали, что бабушка, ухватившись за укутанный в пальто таз с тестом, тащит его в кухню, и побежали следом, задевая занавеску, за которой всё ещё прячусь я. Не скрывая радости, стараюсь не отстать, а там уж в кухне, как по жизни, — во всю распоряжается бабушка, наделяя каждого весомым кусочком сырого теста, заодно с пониманием: кто мы есть друг для друга, две сестры и брат.
Незабываемый Махмуд
Тем вечером мы с отцом шли молча, обходя бесконечные чёрные осенние лужи, каждый думая о своём. Почему не всей семьёю, — не помню, хотя подобное было не в первый раз.
Дом культуры, нарядный сам по себе, щеголял икрами балюстрад в глянцевых, будто шёлковых белоснежных чулках масляной краски.
Перед тем, двумя неделями ранее, мы побывали на встрече с роскошной Галиной Бесединой, и настроились на нечто подобное — расписанную, как по нотам, от «до» до «до», программу, вкупе с ненавязчивым, легко ускользающим послевкусием приятно и не зря проведённого вечера.
Но тот, навстречу с которым мы так невесело торопились, был словно диковинная птица, залетевшая с улицы во дворец через незапертое окошко. Вместо того, чтобы метаться бесцельно, биться грудью о раму, оставляя следы когтей на подоконнике или тщиться пробить потолок, взмывая к лепнине плафона, запёкшейся на манер молочной пенки по краю белой фарфоровой чашки, что по недосмотру няни осталась недопитой за завтраком, он вступал в залу тихонько, и пережидал подле двери, покуда его заметят.
Не задетая крыльями хрустальная люстра, тихо и жалобно звенела своими крупными, на грани приличия, серьгами, призывая замолчать… Он же, заместо сей всевозможной суеты, несколько привыкал к публике, исподволь прислушиваясь к угасающему пламени разговоров, сплетению запахов жизни с ароматами духов, дуэли преувеличенных тенями взглядов и наполненных безразличием лиц тех, кто забрёл в это общество случайно, по недоразумению свободного от забот вечера…