Поезд тронулся, начал описывать дугу. Солнце светило теперь с другой стороны. Тень, набежавшая на окно, закрыла лицо моего спутника, отчего оно вдруг сделалось голубым. Глаза его за стеклами очков уже не блестели. Казалось, он весь ушел в созерцание голой местности, по которой мчался поезд. У Фурнье был безразличный, задумчивый вид. Я подумал о немецком офицере. Как ему удалось убить его этими женскими руками? Черная цепочка кипарисов уткнула в небо копья своих верхушек. Словно втулки огромного колеса, завертелись ряды виноградных лоз. Может быть, в глубине души я согласился сопровождать его только ради того, чтобы узнать, что он за человек и как, прежде чем убить врага, он замкнулся в своей ненависти.
В это мгновенье Фурнье, наверно, почувствовал мой взгляд. Он повернулся ко мне и улыбнулся. И тут же я спросил его с жадным любопытством, которое мне едва удалось скрыть:
— Расскажи, как это у тебя в Марселе получилось?
Кажется, мой вопрос не удивил его. Он поднял глаза к потолку, как делают люди, когда ищут, с чего бы начать рассказ.
— Мне пришлось ждать целую неделю. Труднее всего было ждать, представлять себе его, скажем, утром, когда он бреется. Казалось бы, это такие незначительные, такие будничные события человеческой жизни, и, однако же, иногда они…
Тут он сделал неопределенный жест, и я не знал, как его понять. «Они заставляют сомневаться? Колебаться?..» Ничто в нем не говорило, что он удовлетворен своей победой.
— Ты его ненавидел?
— Как и всех нацистов. Века ушли на то, чтобы превратить человека из просто высокоорганизованного животного в нечто более совершенное, — в существо, обладающее неотъемлемым достоинством. А эти люди!..
Опять неопределенный жест. Но я настаивал:
— Я хотел спросить тебя: ты лично знал этого офицера?
Он воскликнул:
— Да нет же! Я выполнял приказ. С таким же успехом мне могли дать и другое задание… Например, взорвать мост или состав…
Не торопясь, он задумчиво попыхивал сигаретой. Потом улыбнулся как-то по-особому, с хитринкой, будто разгадав мой секрет.
— Да ты напрасно думаешь, что речь идет о личной мести, — заметил он, — не в этом дело. Зачастую тот, кто мстит, хочет убить в своем враге то представление, которое этот враг составил о нем и которое самому мстителю кажется ложным, нестерпимым — назови его как хочешь. Чем он тогда отличается от простого убийцы?
— Значит ты — мститель за правое дело?
Не успели слова эти невольно сорваться с моих губ, как я уже пожалел об этом. Фурнье бросил на меня быстрый взгляд, чтобы убедиться, не вложил ли я в эту фразу иронический или оскорбительный смысл.
— Вовсе нет… Я боец. Простой боец… И то, что я должен был сделать, гораздо труднее, чем… Не из-за опасности, нет. А из-за того, что я должен был побороть в самом себе нечто совсем иное, чем страх…
Хотел бы я увидеть, как бы он поспорил на эту тему с Сориа! Однако я начинал понимать: мое желание убить Альмаро вызвано не только тем, что он презирает меня, лично меня, но и тем, что он презирает тысячи людей, с которыми я был неразрывно связан. Надо уничтожить зло… Да, да! «Гордыня обуяла», — возразил бы, конечно, Сориа. А Фурнье продолжал:
— Во мне нет ничего от убийцы, от настоящего убийцы. Все это навязано нам войной. Уничтожить или быть уничтоженным. Я, видишь ли, очень высоко ценю свою родину…
Он насмешливо улыбнулся, как бы стараясь несколько сгладить этой улыбкой пафос последней фразы.
— Для меня Франция — не только огромный шестиугольник дорогих моему сердцу земель, не только скопище человеческих индивидуумов, с которыми я делю и хорошее и плохое. Для меня это также цивилизация…
Он поднял очки на лоб, потер глаза.
— …цивилизация, в которой я чувствую себя как рыба в воде, в которой я могу определиться и найти себя. Я бы никогда не убил, если бы не был убежден, что сохранение всех этих ценностей требует подобной жертвы. Или, если хочешь, этого убийства.
Он откинулся назад, уперся затылком в спинку сиденья.
— Убивают, как и умирают, за родину…
Я сказал с оттенком насмешки:
— Возможно, я еще не дорос до той цивилизации, которой ты хвастаешься. Мне не удается найти себя в ней.
— В вашей стране ее и в самом деле основательно извращают. Но здесь извращают и вашу исконную арабскую цивилизацию.
Я ответил все тем же насмешливым тоном:
— Так. Ну, а если говорить обо мне, где я могу обрести свою родину?
— Там, где ты хочешь жить, не испытывая унижения и не подвергая ему людей.
При этих словах я медленно отвернулся к окну. Поезд только что ворвался в горный район, где нагромождения скал были похожи на горделиво вознесшиеся крепости. Очень высоко, в сверкающем небе, парила хищная птица, и края ее неподвижных крыльев отливали кроваво-красным светом.