Натянутость создавшихся отношений между кубинцами и их соседями еще больше увеличилась после одного инцидента. Однажды мы узнали, что надпись, сделанная нами в Карадербентском проходе, была замазана желтой краской, и в стороне той же краской было написано: «Карадербентский проход взят в бою с турками (№) дружиной» (номера дружины не помню). Выходка сама по себе не имела большого значения, а ее виновником оказался какой-то зрелых годов прапорщик, заработавший этим несколько дней ареста. Однако прежде чем все это было выяснено, прошло несколько дней в официальной переписке.
День за днем однообразно и монотонно проходило наше время. Часть дня уходила на службу, другая на чтение газет, в преферансе и в тоске. Иногда устраивались заседания при закрытых дверях, так называемые азартные игры, которые очень преследовались и где я грешным делом принимал деятельное участие. Порой любил я верхом удалиться в горы и остаться в них только с самим собою и своими мыслями. Я по характеру далеко не нелюдим, и жизнь в обществе, толпой – лежала в моей натуре. Но иногда я ощущал в себе потребность одиночества. По всей вероятности, это чувство вложено в натуру человека, который временами хочет уйти в самого себя и покопаться в отдаленных уголках своей души. Такое настроение я замечал у офицеров и у солдат. Какой-нибудь весельчак, ротный балагур, смешивший людей в минуты большой опасности, и вдруг на некоторое время делался угрюмым и неразговорчивым. В нем также появлялось желание заглянуть глубже себе в душу, где, кроме смеха, он находил и что-то другое.
Порой же я находил забвение в окружающей наш бивуак природе. Взобраться на высокую гору и смотреть, смотреть вокруг, доколе не устанет глаз. Или же, идя по извилистому оврагу, упереться в пропасть, откуда веяло холодом, темнотой и таинственностью. И только густые сумерки возвращали меня в полк. Мое чувство к горной природе было малопонятным настоящему россиянину. Как часто он с любовью и с тоской вспоминал необъятные поля, мечтая о часе, когда ему, наконец, удастся покинуть мрачные и давящие его горы.
Больше всего я любил совершать прогулки по одной заброшенной проселочной дороге. Она шла по каменистому ущелью и версты через две входила в небольшую долину. Журчавший ручеек бороздил ее своими зелеными берегами. В стороне между двумя обрывистыми скалами, как бы скрываясь от взора человека, стояла меленькая заброшенная деревушка. Она называлась Ташкесан, что значило по-турецки «выросший среди камней». Название подходило больше чем, так как кругом, кроме берегов ручья, все было покрыто сплошным голым, темно-бурого цвета камнем. Могильной тишиной веяло от брошенных сакель, и только испуганная ящерица спешила скрыться в первую попавшуюся щель. И сколько таких Ташкесанов было сейчас на целом Божьем свете. Их жители в паническом страхе перед наступавшим врагом бросали все, ища себе спасения в глубине своей страны. Но найдя там себе пристанище, их мысли и чувства всегда обращались к родным покинутым очагам. Бывали случаи, когда кто-нибудь из них с неимоверными усилиями пробирался сквозь неприятельскую и нашу линию, чтобы увидеть свое разрушенное гнездо. Эти люди очень рисковали жизнью, так как, будучи пойманными, они могли быть приняты за лазутчиков.
Они это отлично понимали, но, очевидно, у них тоска по родине была сильнее смерти. На мой вопрос одному такому тайному перебежчику, почему он так рискует собой, он мне ответил: «Я хочу взглянуть на свою хижину, и после того могу умереть».
Но не один разрушенный Ташкесан привлекал мое внимание в этой молчаливой долине. Над самой дорогой, на одном отвесном каменном утесе, была выдолблена плита, а на ней глубокой клинописью в несколько строк стояла какая-то надпись. Судя по хорошо сохранившимся буквам прямого начертания, я мог предположить лишь одно: что эта надпись относится к векам еще до начала владычества турок, к эпохе староперсидских династий. Но кто же запечатлел свое имя на этой каменной скрижали? Говорили ли эти строки о славе полководца или о гибели его полков, а может быть, какой-нибудь летописец оставил в них грядущим векам какое-нибудь сказание? Будучи раза два в селении Джан-Бек, там мне один оставшийся старик-турок рассказывал, что, по преданию, какой-то персидский шах приказал сделать эту надпись, но более существенных комментариев у него не оказалось.