Утренний хутор был пуст. Бабы уже отстряпались и скотину прогнали. Ребятишки укатили на велосипедах в школу, в соседний хутор. День поднимался ясный и теплый. Стояло бабье лето, долгое, до самого Покрова.
У колхозной кузни колготился народ, но Тимофей Иванович туда не свернул. Там – управляющий, там – работа, туда надо попозже, а не с утра.
Ноги несли Тимофея Ивановича к дому. И вовсе не потому, что он наскучал по жене да теще или домашних забот искал. Впереди был день, он сулил многое, но теперь, поутру, лишь одно Тимофею Ивановичу приходило на ум: зайти домой, незаметно пробраться в погреб, прихватить там сальца ломоть или банку домашней тушенки, отнести Максимихе – и будет стакан. А дальше все пойдет своим чередом.
Родное подворье встретило хозяина обманчивой тишиной. Кошка грелась, забравшись на камышовую крышу сарая, куры татакали, а баб не было видно. Тимофей Иванович стал продвигаться к погребу. Но тут вышла из дома жена его Шураня и, разом все отгадав, спросила:
– Куда крадешься, котяра?
Тимофей Иванович принял независимо-скучающий вид, вроде он никуда не собирался.
– С конторы иду, – сказал он. – Отгулы дал управ.
– За прогулы? – в лоб спросила жена. – Пять дней отпас – и шлычку набок. Теперя в загул до морковкина заговенья.
– Ну, нет нынче работы подходимой. Поняла?
– Я все поняла. Мама! – позвала она.
Вышла из летней кухни мать, тяжелая крепкая старуха.
– Посиди с платком, покарауль, – сказала Шураня и разъяснила: – В отгулах он.
Мать сразу все поняла, взяла вязанье и, неторопливо прошествовав к погребице, уселась там на крышке погреба. Поерзала, устраиваясь поудобнее, сдвинула со лба очки и заработала спицами, ни на кого не глядя.
– К-капитально, – оценил Тимофей Иванович обстановку и съехидничал: – Снизу не продует. А то чхать начнешь, этим самым…
Теща не удостоила его ответом. Лишь спицы заработали яростней, посверкивая на солнце.
Шураня принялась вычитывать мужу:
– Управу ты буки забьешь… Набрешешь – кобель не перепрянет. А я тебя на дело постановлю, не дам баглайничать. Неси из сарая лук, рассыпай, нехай провенется. На козьем базу столбушок похитнулся. У поросенка две дощеки надо заменить…
Жена, стоя на крылечке, считала и считала дела, загибая пальцы, а Тимофей Иванович с улыбкой слушал ее и приговаривал:
– Сделаем. Сделаем, товарищ начальник.
– Ты чего лыбишься? – не выдержала жена. – Я об деле…
– Как же мне не лыбиться, – развел руками Тимофей Иванович. – Крас-сивая ты у меня баба. Прям стоишь как гоголушка.
– И-и-и, – вздохнула жена. – Лопота!..
Но, может, и против воли ее, на мужнюю похвалу что-то дрогнуло в душе, и уголки губ мягко опустились.
Она и вправду была красивой, даже теперь, в пятьдесят почти лет: подбористая, легконогая, статная, большие серые глаза, тонкий, с горбинкой нос.
Какой они были парой когда-то… Весь хутор глядел вослед.
Шураня… Это ласковое, воркующее имя осталось и до сих пор. И столько в нем было сокрыто, что и теперь, через век уже, отзывалась душа.
– Ах, Шура, Шура-аня… – дурашливо пропел Тимофей Иванович и кинулся исполнять приказы своей супруги. Лук он вытащил на середину двора и рассыпал его. К козьему базу подступился с лопаткой и дубовым стояком, а главное, с такой живостью, которая обманула даже Шураню.
– К Таисе надойду, – сказала она матери. – Може, отвезем бычка.
Скрылась жена за воротами, и Тимофей Иванович, недолго переждав, медленно и вразвалочку пошел к дому. Он шел и сверлил глазами тещу, сидевшую на погребице. На крылечке остановился и прямо-таки чуть не сказал: «Я в хату иду, а в хате никого… И я, может, там чего… Без вашего-то бабьего глазу…» Он вошел в дом и в окно, через занавеску, стал подглядывать: не двинется ли теща проверять ненадежного зятька. Если бы она пошла в дом, то Тимофей Иванович ее бы обманул, прикрыл в хате и тогда наведался в погреб до прихода жены.
Но теща, исполняя приказ, с места не сдвинулась. Тимофей Иванович подождал-подождал и вышел из дому весьма разочарованный. К работе его пыл угас. Он постоял, покурил и решил, пока не поздно, скрываться.
Лопата осталась на месте и новый столбушок, а Тимофей Иванович перелез через забор и подался от дома прочь.
Хутор дремал, укрывшись в падинке, над речкою. В просторных, по-осеннему ясных полях, далеко и близко, ползали, словно оранжевые жуки, трактора, и желтое жниво обрезалось час от часу черной пахотой. Но тракторный гул и рокот тяжелых машин на грейдере – все это было вдали, уносилось ветром. А здесь, в низине, над речкою, среди зеленых еще садов, лежала тишина. Ласточки, сбиваясь перед отлетом, носились в вышине, чернели на проводах – старые и молодые. И ласточиный щебет слышался. Да еще пела Анютка Чигарова в своем дворе, пела звонко, голосисто:
Песня была печальная, о войне и смерти, но Анютка пела ее отчаянно радостно. Она готовилась к свадьбе. Через неделю ее должны были выдать и увезти на центральную усадьбу, в Деминку.