– Чего с ними сделается! Дите у Нюськи кричит. Бабка Чуриха приходила. А он кричит и кричит.
– Ты, може, Николай, поешь? – спросила Шурка. – Щи я ныне варила, еще теплые.
Николай вспомнил, что не ужинал, и не отказался. Миску щей смолотил и полбуханки хлеба.
– Може, картошку будешь?
– Не, – отказался Николай. – Налупился, хвост не прижму.
Шурка понесла молоко в сарай. А мать спросила:
– Люди говорят, куда-то посылают тебя, в какую-то лечбу? Взаправди?
– Да, мать, еду подлечиться. Решил подправить здоровье. А то кабы… – Он подробно рассказал о своей путевке, о том, как узнал о ней, как не верил и какие надежды теперь с нею связывал. Он рассказывал долго – кума подошла и слушала, – а он говорил, говорил, потому что много думал в последние дни о болезни своей, о лечении, о жизни, а рассказать было некому. А этот дом и эти люди…
Дом матери и кумы-невестки был для Николая на хуторе единственным теплым углом, куда он мог прийти, и поесть, и выпить да еще покуражиться, коли дурь в голову войдет. Но он ходил сюда редко, лишь когда уж очень подпирало; похмелиться или выпить недопитое. Ходил редко, потому что слишком много того, чего не хотел бы он слышать, слышал он здесь. Все горькие слова матери и кумы были правдой. Но правду он знал и без них и лишний раз не хотел ее слышать. И как в давние времена ушел он с этого подворья, от отцовских укоров, так и не возвращался. Его тут жалели всегда, над горькой жизнью его здесь плакали. Николай же хотел иного.
Душе его, уязвленной много лет назад, хотелось отрады. Хотелось прийти в отцовский дом счастливым. Да все не получалось. И теперь уж не получится, верно. И горько было лишний раз слышать материнские вздохи.
Да что мать… Эта горбатая старуха с черными зубами уже давно отмерла, отлепилась от сердца. Слишком долго они жили порознь. И в собственной Николаевой судьбе столько горечи было и забот, что для матери там места не оставалось. Где-то далеко, в светлой памяти детства, иная мама виделась. Но не эта… А уж кума Шурка и подавно. Разным они жили, о разном думали.
Особенно остро понял это Николай прошлой зимой. Он тогда выпил день и другой, поругался со своими и жил бобылем в кухне. Вернее, лишь ночевал, потому что с темна до темна находился у скотины. Разом двести голов он кормил, один, без напарника. Петро болел, а подмены не находилось. А зимняя работа, она нелегкая. Еще темно, еще добрые люди зорюют, а уж за силосом ехать, кормить скотину, а потом песня на весь день пойдет: дробленка, солома, и снова силос, и опять дробленка. И почистить у быков – тоже дело нелегкое. Тем более что работал Николай в старом коровнике, навоз в вагонетках возил. В новом, конечно, полегче, но туда всем хотелось. А глотку драть Николай не умел. К тому же старый коровник был привычнее, вроде родного дома, где каждый сучок и трещина в половице памятны. Много скотины здесь побывало. Иные имена остались, написанные и не стертые на старых станках. Лимонка, Буря, Ерка, Синичка, Дворянка… И многих Николай помнил. Забудешь ли Ерку? Давно уж ее перевели. Но какого лиха с ней принял. В первотел Ерка отелилась внезапно. Пас Николай скотину, а Ерка вдруг пропала. Была, была, а вечером ее не оказалось. Поехали искать. И места, где он пас, Первые да Вторые Городбища, не больно укромные: несколько березовых с осиной колков.
Николай с напарником искали Ерку неделю. Всю округу обшарили, голосов лишились. А преподобная Ерка отелилась под носом и хоронилась с теленком в займищных вербах. Случайно ее увидел, как прячется она за куст, услышав зов: «Ерка, Ерка!»
Да одна ли она такая была… Сколь их прошло через Николаевы руки. Кто сочтет…
Та зима, прошлогодняя, выдалась нелегкой. Силос был никудышный, кислый, и рано его скосили, без початков. И хоть старался Николай, перебивая силос соломой, но скотина ела плохо. И оттого настроение было поганое.
Стоял студеный январь, такой студеный, что лошадиные катяхи на дороге оглушительно лопались, пугая людей. А Николай целый день был у скотины; работал, понемногу выпивал, то для сугрева, то с расстройства. Выпивал вроде понемногу, но к вечеру оказывался пьян. Пьяным он шел домой, в свою кухню, и валился спать.
Ночью Николай просыпался от холода, приходилось подниматься и бежать за дровами. В ночном небе мохнатые индевелые звезды дрожали. В доме было темно и тихо – все спали. Николай набирал дров и топил, накаляя чугунную плиту до алости, и сидел возле нее, отогреваясь. А отогревшись, снова шел за дровами, но теперь уже не торопясь. Теперь он долго стоял во дворе, курил, надсадно кашлял. Он кашлял громче, чем надо бы, в надежде, что жена или теща, выйдя в холодный чулан по нужде, услышат и позовут его в дом.
Но никто не выходил, никто не звал Николая. Он стоял и курил, раздумывая о какой-то странной своей жизни, в которой вроде все есть: семья, жена, дети и мать рядом. Но и никого нет. И даже закричи он сейчас – не отзовутся.