Читаем На хуторе полностью

Ольга было вскинулась, но не стала перечить. В полутьме белело ее лицо – и все. Не видно было, как она до крови закусила губу, но бисерная слезинка все же скользнула по щеке.

И Солонич этого не видел. Но чуял. Вчерашние горькие слезы, нынешние, та морщина, какую разгладил он на дочкином лбу, – все это пугало его, но чем-то и радовало, взрослеет дочь. И теперь он повернулся к ней, спросил серьезно, словно у ровни:

– Доча, дело нешутейное. Жизню ломаем. Подумай. Витькина учеба терпит. Танюшкина – вовсе за горами, твоя – криком кричит. Скажи нам: будешь учиться, желаешь? Или абы переходить, время провести? И без учебы люди живут. Мы вот с твоей матерью, бабаня на медные деньги учены, а неплохо живем. И тебя, годы подойдут, пристроим. Даст Бог счастья, будешь жить. Скажи как на духу: есть желание учиться, продолжить образование? Не будешь лодыря гонять? А то мы взбулгачимся, тронемся с места… – Он невольно выдал еще нерешенное, то, что было пока лишь в нем, и появилось оно нынче. Появилось и не ушло. Потому что другого пути он не видал. – Думай, дочка. Ты уже не дите. Думай и говори нам.

– Буду, папка. Изо всех сил буду стараться. Вот увидишь… Я выучусь, все одно. И математику догоню, и немецкий. Вот поглядите…

Она заплакала, прильнув к отцовскому плечу. Солонич ее не успокаивал, ждал, потом сказал:

– Иди, ложись, спи.

Ольга послушно встала и ушла. Теперь заплакала мать, уронив голову на грудь. Качаясь из стороны в сторону, чуть слышимо, она стала причитать:

– Господи, да чего же я раньше не померла… Похоронили бы возле отца, лежали б мы вместе, а теперь… Господи, сколько сил поклали, такую страсть подымали… Дом, хозяйство…

– Завели детей, – сказал Солонич, – надо их до ума доводить, в интернаты не распихивать. Хоть и грешите на мое сердце, что оно – ледяное, а в интернат я их не пущу. На станцию будем переезжать.

– Може, на центральную, к правлению, там родни много… – перебила его мать.

– Нет, давайте уж доразу. Центральная… на нее тоже надежда плохая. Завтра она, може, хуже Вихляевки будет. А станция, она при железной дороге, навек. Туда и будем править. Как говорится, мило не мило, а вези, кобыла.

Заплакала жена. Она не причитала, слезы молча лила, но думалось – горше некуда: обо всем нажитом и обжитом, о всем новом, которое ждет.

Солонич не плакал. Он сидел, курил, приговаривал:

– Ничего, пока в силах, устроимся, обвыкнемся, еще, може, лучше…

Жена вскинулась, спросила:

– А куда все это? – и обвела рукой хату, базы, все подворье. – Куда это?

– За пазуху покладем, – зло ответил Солонич.

Жена заплакала в голос. Солонич курил. Хотя изо всех троих горше его никто бы не смог сейчас плакать, было бы можно, так заревел кровавыми слезами. Но он лишь курил.

Той порою возвращался с центральной усадьбы Чапурин, колхозный бригадир и управ – главное хуторское начальство. Он заседал на правлении колхоза, потом у замужней дочери погостил, теперь возвращался.

На хуторе уже спали. Даже синих огней, телевизорных, и тех в окнах не было видать – пора сенокосная, всякий час дорог. Но у Солонича горела во дворе яркая лампа под колпаком. Солонич вечерами работал и пристроил светильник над верстаком. Сейчас он горел.

Чапурин ехал на машине. Солонич был нужен ему, а поутру можно не застать, укатит косить. Машину заглушив у двора, Чапурин прислушался. Во дворе говорили. Тогда он смело отворил калитку.

– Здорово дневали. Чего не спите? Либо от сена? Или гости приехали?

За столом, у летней кухни, от фонарного света в стороне, сидели хозяин да бабы его: мать, жена. И не было гостей.

– Да так… – нехотя ответил Солонич. – И сено, и тары-бары.

– Я к тебе чего заглянул… Утром давай телятам для лагеря все заготовь. Поставим его возле коров, на старом месте. Я с наряда тебе помогальщиков пришлю. И надо начинать об коровниках беспокоиться. Сходи обгляди. Давай делать по теплу. А то – сено, уборка, а там – зима.

– Я завтра заявление напишу, – сказал Солонич.

– На утят. Решили брать?

– На себя. Переезжаем мы с хутора. Подпишешь заявление?

– Куда собрался? – не понял и потому легко спросил Чапурин.

– Куда, куда… На станцию жить.

– Чего тебе на станцию?

– Ты прям как дите… Или придуриваешься. Переходим мы с хутора, переезжаем в район, на станцию.

С другим человеком говоря, Чапурин бы понял все давно. А здесь глазами моргал и не мог в толк взять, о чем речь: какое заявление, какая станция?

Солонич был трезв, и сам Чапурин вина нынче даже не видал, но словно пьяный шел разговор – каждый себе.

– Рассчитываюсь из колхоза, понимаешь? Уезжаю.

– Кто рассчитывается? Кто уезжает?

– Да я, я… – стучал себя в грудь Солонич.

– Не бреши, – отмахнулся Чапурин. – Плетешь…

– Вот и плетешь, – злился Солонич. – Уезжаем. На станцию. Навовсе. Заявление, говорю, сразу подпишешь или держать будешь?

Крепкого, центнеров на семь, быка бьют обухом по лбу, ошеломляя, чтобы он, в беспамятстве, осел на колени, а там уж – нож ему.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже