Земля хорошо копалась, распадаясь под лопатой темной влажной россыпью.
Подступала весенняя ночь с долгой зарею, со светлым небом, с парным теплом от земли и пряным духом цветения.
Сады отцвели. Высокие груши, раскидистые яблони, вишни да терны стояли в зелени, растеряв белый цвет и озерняясь дробью плодов. На смену им уже поднялась, вскипая, вторая волна весеннего цвета: распустила белые зонтики калина, гроздья душистой акации отдыхали от гудливой твари лишь в ночи, на пустошах колючий лох отворял свой невидный желтенький цвет, задошливо-пряный, расцвела сирень. Сирени на хуторе было много. В прежней жизни ее сажали в палисадниках, гордясь друг перед другом. И свойскую, и привозную белую, даже персидскую. Теперь сирень задичала, пышно росла, закрывая окна домов. Некому ее было ломать. По весне она цвела яростно, заливая хутор тугими махровыми кистями и тонким духом, словно бабьим ли, девичьим праздничным.
Посадили два ведра картошки.
– Хватит, – сказала Зинаида. – Ночь на дворе.
– Налей с устатку, – заканючил Чифир. – Я знаю, у тебя есть бутылка.
Черноликий, усохший телом, похожий на больного мальчонку, он глядел умоляюще.
– Мой хороший, – жалеючи покачала головой Зинаида. – Да куда же в тебя ее лить. Отдохни чуток. А за труды твои пускай тебе доброе нынче приснится.
– Чего доброе? – петушился Чифир. – Баба, что ли? Вроде тебя.
– Да хоть и баба, – с мягкой улыбкой ответила Зинаида, – Хоть и я, коли днем не надоела. Эх вы, мужики… – задумчиво протянула она, уходя с огорода к дому.
Невеселое, свое плеснуло в душе Зинаидиной. Это было так явственно, что даже Чифир понял и полез за куревом.
Проводили молодую женщину взглядом. Закурили.
– Вот моя тоже с армяном спуталась, – вспомнил Чифир, – потом жалела, да поздно. За мной она жила – горя не знала.
Тимофей рассеянно слушал, уже не в первый раз, печальную повесть прежней жизни Чифира.
Отсюда, из глубины хозяйского двора, с левады, хутор был виден по-иному. Дальняя усадьба, стоящая чуть на отшибе, под горой, показалась знакомой. Не там ли дед проживал? Не там ли он, Тимофей, появился на свет?
Крутое плечо холма, а под ним, в затишке, дом среди грушевых деревьев. У подножия холма били два родника, оправленные в дикий камень. Из них брали воду, поили скотину в дубовых колодах.
Тимофей пошел к усадьбе напрямую, через левады. Рядом поспешал Чифир.
– Она ведь со мной горя не знала. Приду с работы – все сделаю. Сам варил, сам девчат купал. Накупаю их, посажу в кровать, они сидят, чистенькие мордашки, аж светятся. Я все умел: борщ варил, даже суп харчо. Плов умел делать. Казан достал специальный для плова.
Тимофей не слушая шагал и шагал к усадьбе. Чифир семенил рядом, боясь отстать. Прошлое, вся жизнь его нынче в голове трезвой так ясно поднялась. И носить в себе эту боль было горько и невозможно. А кому рассказать? Лишь этому человеку.
– Я и шить умел. Ей-богу, правда… Сам научился. Машинку швейную купили, жена не захотела. А я помаленьку начал, и пошло…
Усадьба деда, а может вовсе не она, но такая похожая, лежала в ночном оцепененье. Огромные кусты сирени вздымались перед окнами, смутно виделись тяжелые кисти. В полутьме дом стоял словно живой, лишь спящий. Тимофей шагнул во двор через поваленные ворота и разом узнал узкую веранду, по-старинному – галерею, что тянулась вдоль стен. Могучие груши обступали двор, родники из подножия холма, верно, сочились и теперь, камышовые заросли хоронили их.
Посреди двора на ветхую колоду Тимофей сел. Чифир пристроился рядом. Речь его, торопливая, сбивчивая, с захлебом, лилась и лилась.
– Вот, ей-богу, клянусь отцом-матерью, она придет, говорит, нет ничего в магазинах. Я сажусь и шью. Такие платья сошью девчатам. Сам расчерчу мелом, скрою́. Сошью платьишки, одену. Выйдут во двор как куколки – все люди завидуют. Я и ей шил. Как-то за Волгу собрались, она говорит: не в чем ехать. Я такой сарафан ей сшил, никто не верил.
Очнувшись от своих дум, Тимофей стал слушать, не поверяя, что там правда, что выдумки. Он понимал, что все там жизнь, которая была и уже не вернется. И человек, тот, что рядом, белого света не жилец, лишь память у него порой просыпается, как сейчас, – и только.
Жалость до слез резанула Тимофея. Была бы водка, он бы отдал ее Чифиру. Пусть пьет, пусть напьется, забудется, и слова перейдут в горячечный бред, потом в тяжкий сон. Но водки не было, и Тимофей сказал:
– Ты уж дюже не горься… Я тоже теперь вроде сирота… Не горюй, парень. Мы еще живые, руки-ноги целые, в силах. Будем жить. Хуторок пригожий. Добрый хутор. Дедов домок подладим, подлатаем. Чего нам этот абрек… Мы с совхозом договоримся, возьмем свою отару и будем жить. Оформим тебе документ. А как же… И пойдет дело. Летом здесь воля: сады, река. Приедут к нам в гости ребятишки, внуки мои, твои дочки. В городе тоже не дюже сладко. А здесь воля. Детвора любит…
– Да-да… Дочки мои очень любят природу, цветы…
– А цветов у нас хоть залейся, сам видишь. Сирень, а по степи сколь цвету. Им поглянется.
– Понравится, конечно, понравится!