У нее воображение развивалось особенно потому, что дома, в строгой семье, она вела слишком замкнутую жизнь. «Мне не дают воли! — говорила она. — Ну и развернусь же я потом. Каждою порою жить буду вовсю. Я за все эти годы возьму свое… У меня в сутках сорок восемь часов окажется…» При других она запиралась на все замки. Из угла большой и мягкой софы — она пытливо следила за всеми, чутко слушала, не высказываясь. Я помню, как Владимир Соловьев, очень ценивший ее первые стихи, приставал к ней у меня.
— Вы всегда, Мирра Александровна, так отмалчиваетесь?
— Нет, с Василием Ивановичем, например…
— А почему же с ним только?
— Он свой… Он отучил меня стесняться… Он умеет чувствовать тоже.
— Как это?
— Он всегда угадывает, чего я хочу. С ним нет диссонансов.
И потом она мне о нашем, так рано умершем, философе:
— Знаете, в нем и ангел, нет не то: и пророк, и демон.
— Вот тебе и на!
— В самом деле. Верхняя половина лица — апостол, аскет, прямо его в Фиваиду. А нижняя — особенно рот — сатана… Сложный. Никак его сразу не сообразишь…
Вл. Соловьев жил тогда тоже в гостинице «Англия» и, как он говорил, «для пауз» заходил ко мне. В своем тусклом и маленьком номере он много работал, радуясь тому, что об этом его убежище мало кто знал. Он очень любил — вероятно, по симпатии противоположных характеров и натур — встречаться у меня с Терпигоревым (Сергеем Атавою), который очень не понравился Мирре Александровне.
— Вот уж «земля»! Ничего одухотворенного. Может быть, большой талант. Я вам верю, только с пятипудовой гирей на крыльях… И сам не улетит, и другого не унесет в высоту…
Я должен был уехать на восток.
Меня вызывали в Шираз, в Персию…
В последнюю нашу встречу она просила меня:
— Возьмите меня с собой.
— Вы это не серьезно, надеюсь.
— Я переоденусь мальчиком…
— Ничего не имею против. Расскажите своим, и если они одобрят этот план — буду счастлив и рад.
— Вы все смеетесь! А между тем…
Она задумалась, пристально вглядываясь в меня.
— Мне что-то говорит, что мы опять встретимся — совсем, совсем чужими. Может быть, вы пожалеете, что оставили меня здесь… уехали…
Она отвернулась к окну и заплакала.
— Точно я что-то хороню дорогое, близкое… Такое близкое… какого у меня, верно, долго не будет… А впрочем… Вольному воля… Не хотите и не надо!
Она смахнула слезы и засмеялась.
— Фу, какая я стала сентиментальная. Вам не смешно?
— Нет…
Я вернулся только через два года.