Дело в том, что, являясь бывшим студентом столичного российского университета, вернувшись домой, он обнаружил, что в тех образованных кругах, где ему неизбежно теперь придется вращаться, царит хоть и необъявленное, но полное польское владычество и, если не хочешь трудной, обреченной жизни, подстраивайся. Протестовать официально — нелепость. Тем более что никаким проводником российской имперской идеи учитель Норкевич ни в малейшей степени не был.
Хочешь заниматься белорусскими народными промыслами на территории, где привыкли себя чувствовать единственным реальным народом пани поляцы, — терпи, маскируйся. Тем более что обнаружилось, что многие царские чиновники считали правильным быть в хороших отношениях с польским обществом и по возможности ему не перечить. Иногда Норкевичу удавалось завести отношения равноправные и даже приятные с польским семейством — хотя бы с теми же Порхневичами (это после поездки с Витольдом из Петербурга на родину), — но оказывалось, что эти поляки, при всем их стремлении быть настоящими поляками, все же чуть не дотягивают до признанного стандарта польскости.
Постепенно Николай Норкевич выработал манеру поведения, позволявшую чувствовать себя почти комфортно в изначально неудобной среде. Он не притворялся полонофилом, это было бы выше сил и потому выходило бы плохо, но всячески по любому поводу демонстрировал лояльность. Не только польскому государству, но польскости как таковой — в скромной надежде, что та, как некая высшая сущность, оценит эти усилия и не будет при всяком случае тыкать жестким пальцем в его жалобное белорусское «я». При всем том он никогда бы не согласился с тем чешским поручиком австрийской армии, который относился к чешскому народу как к организации, которую, может быть, запретят.
Он давал тихо, скромно понять, что он все же белорус и просто ищет пути облагораживания белорусской идеи и нахождения для нее такого места, какое не слишком будет раздражать раненую и обиженную жестоким царским режимом польскую идею. Да, белорусская думка — она мужицкая, посконная, но пусть все же будет, хоть вот с краешку.
Адам Иванович Норкевич строил свой дом с таким расчетом, чтобы все близкие родственники жили вместе. Поскольку существовало негласное правило — нешляхтичу не полагается жилища выше одноэтажного, — Адам Иванович растянул дом в длину и ширину. Длинное, плоское, в шесть окон по фасаду, без каких-либо признаков фасадного украшательства строение. Считалось (поляками), что белорусы не способны к архитектурному творчеству, что, даже приобретя достаток, они не движутся воображением в сторону благородного особняка, а механически увеличивают свою деревенскую хату со всеми ее примитивными и не очень чистыми внутренностями. Норкевич и не стал разочаровывать тех, кто так считал, — пусть себе ошибаются.
Дом был построен в конце Губернаторской улицы, но далеко от глаз и над темноватым черемуховым оврагом, где мало кто любил прогуливаться, тогда как лавки Норкевичей располагались на той же Губернаторской, но уже в самой расширенной и освещенной ее части.
Ромуальд Порхневич задумывал выдвигаться с окраин Далибукской Пущи на городскую мостовую со своим товаром и хотел не скрываясь брать пример с Адама Ивановича в части устроения торговли. Сын Ромуальда Генадя первые свои коммерческие уроки получил как раз мальчишкой на побегушках в лавке Норкевича-старшего и подрос до помощника приказчика. Это уж потом был Веник и его служба у Вайсфельда.