Досмотрщик женился, пошли дети. Семью надо было кормить, и все его помыслы и стремления сосредоточились на охоте и рыбной ловле, о большой конфискации он и думать забыл. Тут сеть поставить, там птицу изловить — вот что стало делом всей его жизни, и округ, прежде полный мнимых контрабандистских тайников, превратился теперь в столь же многочисленные охотничьи и рыболовные угодья. А каждая усадьба в шхерах стала гаванью, где он угощался рюмочкой и сам угощал, и всегда чуял, когда после сенокоса праздник намечается, и задолго наперед знал, когда будут спускать со стапеля новое судно. И где бы ни появился, он всегда был желанным гостем — частью оттого, что носил тужурку с блестящими пуговицами и фуражку с кантом, частью же оттого, что привозил новости, выполнял мелкие поручения, охотно передавал приветы и проч. Он и вправду был человек сведущий — первым узнавал, когда прилетали гаги, когда шла салака и когда погаснут маяки; наторелый во многом, он умел помочь с делами и контрактами, довести до ума лодку, выкроить парус, обновить резьбу ружейного ствола, а еще умел играть на скрипке и оттого был всегда желанным гостем среди молодежи, которой хотелось потанцевать.
Вот почему жизнь его походила на долгое праздничное путешествие, а самыми невеселыми были те считанные минуты, что он проводил дома. Там только ворчали да придирались, там требовали денег, которых не было, хотя обычно он отдавал им все свое жалованье — сто крон в месяц. А если он и пропивал за месяц пятнадцать крон — полуштоф за день, то ведь и кормил себя сам, да и домой частенько подкидывал не один фунт[44]
рыбы или связку дичи.Потом настали черные дни. Дружба чахнет, когда не возвращают долгов, а от охлаждения и до резких слов недалече. Одной гаванью стало меньше. Поскольку же соседи, как правило, меж собою не ладили и втайне друг другу завидовали, некоторое время досмотрщик жил в сговорах с недругами недруга, а когда те в конце концов замирились, удвоенная их враждебность пала на зачинщика.
И теперь, странствуя все теми же путями, он к берегу не причаливал. Иной раз поставит сети в каком-нибудь заливе, а владелец тут как тут, прочь гонит; подстрелит дичину возле внутренних островков — в браконьеры записывают.
От одиночества он стал водить компанию с двумя своими матросами, но тут и уважение иссякло, посыпались жалобы, что он пьянствует с подчиненными. Деньги у них он тоже занимал, а долгов не возвращал, и они начали огрызаться, присвоили себе старшинство и, наконец, совершенно подобрали досмотрщика под ноготь, так что гоняли яхту по собственным делам, куда заблагорассудится, а досмотрщик просто был при них.
Подчас, стоило ему засидеться сложа руки, приходил проверяльщик, понукал:
— Ставь-ка паруса и вперед!
— Куда?
— Да куда угодно, черт побери, лишь бы плыть!
Так его понукали, и он снимался с якоря и выходил в море — без цели, без надежды прийти в гавань.
Однажды — он тогда уже десять лет плавал — в Сандхамн пришла телеграмма, что жена его при смерти и надобно ему вернуться домой. Но ветер был неблагоприятный, а до Ландсорта далеко, поэтому домой он добрался только через сутки, уже вдовцом.
Радости от семейной жизни он видел не очень-то много, ведь домой заезжал всего два раза в месяц, но, что ни говори, дом есть дом — можно ощутить под ногами твердую почву, посидеть у огня, поесть горячего.
После похорон произвели опись имущества и увезли все вещи на аукцион.
Теперь не осталось у него на суше ни единого пристанища, и он круглый год жил на яхте. Яхта эта, старая уже, начала уступать действию времени, ветра и воды, стала темной и ветхой.
Грот был в заплатах, мачта выкрашена коричневой масляной краской, а каюта — грязно-желтой, как больничные койки. Прежде жена раз в три месяца украшала окошки-иллюминаторы белыми занавесками, теперь же голые темные отверстия зияли черной пустотой. Бегучий и стоячий такелаж посерел от дождей, корпус отяжелел, подгнил и плохо слушался паруса.
На борту царит молчание, потому что теперь досмотрщик разговаривает с матросами только при маневрировании, и, когда погожим летним утром какая-нибудь прогулочная яхта выходит из внутренних шхер и видит черные снасти и неуклюжий корпус, который медленно, по-стариковски устало ползет по воде, новички-пассажиры средь смеха и песен спрашивают, что это за гроб такой.
— Летучий Голландец! — отвечает рулевой, молодой оптовик в вязаной английской фуфайке с синими полосками.
Когда же корабль-призрак скользит мимо, теперь всегда мимо красного домика с белыми наличниками, что стоит под яблонями на скалистом мысу, и молчаливый рулевой видит украшенный цветами и листьями праздничный шест и танцующую молодежь, он велит поднять топсель и штормовой кливер и правит в открытое море, где нет ничего, кроме неба и воды. Там он ставит к рулю матроса, достает скрипку и играет чайкам да тюленям, а те, привлеченные непривычными звуками, кричат и ревут, каждый на свой лад, и заводят пляску вокруг темного суденышка и мрачного его шкипера.