Все ли понял профессор — трудно сказать. Гестаповцы все время мешали ему: заметив, что он возбужден, и боясь, как бы он не обратился к толпе с призывом, с речью, то и дело пинали его ногами. Да и Яша заметно торопился. Но когда мальчик знаками известил, что рязанец жив, профессор крепко зажмурил глаза, боясь выдать свое волнение, и Яша прочел на его губах горячие взволнованные слова: «Спасибо тебе, мой милый мальчик!.. Спасибо!..»
Яша сделал знак, что торопится в отряд, и исчез в кустах.
Профессор еще долго смотрел вдаль, где за лугами багряным облаком поднимался лес.
Тем временем из хаты доносился треск и грохот: там что-то наспех сколачивали или разбивали. А возле тополя профессору по-прежнему не давали покоя жандармы. Каждый из них, проходя мимо, старался чем-нибудь задеть обреченного, и задеть именно за самое больное место. Его толкали сапогами, как бы нечаянно наступали ему на израненные ноги.
И делали это неспроста: они хотели раздавить и уничтожить его морально, прежде чем уничтожить физически.
Они старались заставить его корчиться в муках, просить пощады, и так, чтобы все слышали об этом.
Им хотелось убить упрямую и непокорную гордость в профессоре. Теперь все эти истязания над профессором были направлены на то, чтобы запугать, устрашить народ. Конечно, гестаповцам ничего не стоило расстрелять всех — от убеленного сединами старика до грудного ребенка. Но убитый человек не так широко сеет страх, как живой, который сам его видел, сам им напоен. А страх в борьбе с непокорностью, считали они, — сильнее пули. Именно эту человеконенавистническую философию гестаповцы старались возможно ярче продемонстрировать в Ярошивке, партизанском селе.
Но профессор не просил пощады, не кричал и даже не стонал, хотя его до изнеможения жгли кровоточащие раны. Нужно было обладать какой-то нечеловеческой силой, чтобы сдерживать в себе крик. Когда над ним снова начинали издеваться, он прижимался к тополю, выше поднимал седую с разметавшимися волосами голову и походил в эти минуты на прикованного, но не сломленного Прометея.
Он смотрел на этих судей с черными крестами, с гадючками и черепами на рукавах не как осужденный, а как судья, судья грозный и величественный. Кровавая рана, пересекавшая его большой лоб, еще отчетливее подчеркивала в нем непреклонность духа и воли.
Но вот суета в хате прекратилась. Вся карательная команда вытянулась двумя рядами у порога и притихла.
Оберфюрер подошел к профессору и о чем-то спросил его. Люди не поняли, о чем он спрашивал, но видели, что профессор оставался неподвижным, молча смотрел вдаль, где синел лес, словно не замечая гестаповца.
Тогда из толпы заложников вытащили Нижника Василия. Два жандарма подвели его к профессору, а оберфюрер сухо спросил его:
— Узнаешь?
Нижник молчал, дрожа всем телом. Он в самом деле не знал профессора Буйко и вовсе не был связан с партизанами. Его поволокли в хату. Грянул выстрел. Из открытой двери вырвался крик, но после второго выстрела он оборвался.
В толпе женщин раздался вопль. Как подстреленная птица забилась на песке жена Василия.
Из рядов заложников выхватили Шевченко Степана. Его без допроса протащили мимо профессора, и снова в хате раздался выстрел.
Вслед за Степаном проволокли Федора Василенко.
Почти одновременно на противоположном конце села вспыхнула чья-то хата, за ней — другая, третья…
Гестаповцы делали все это подчеркнуто демонстративно перед профессором, словно подготовляли его к признанию на суде.
Затем оберфюрер встал на пригорке перед народом и начал обвинительную речь. Он кричал, угрожал, предостерегал, но никто ничего не слышал. Его слова звучали как выстрелы и глушили человеческое сознание.
Ярошивцы даже и сейчас не помнят, долго ли он говорил. Это были страшные минуты, когда, казалось, и солнце, как тусклый круг, заколебалось на небе.
Оберфюрер закончил речь и подал знак.
Четверо из спецкоманды приблизились к профессору, чтобы схватить и тащить его в хату.
Но тут произошло невероятное.
Не дожидаясь, когда его схватят, Буйко сам, собрав все свои силы, напрягся, рванулся и, опираясь спиной о ствол тополя, встал на искалеченные ноги, содрогаясь всем телом.
Воспаленные глаза его пылали огнем. В этот миг он был страшен и грозен.
Гестаповцы окаменели. Казалось, перед ними встал из гроба мертвец и сейчас начнет их судить.
Профессор немного постоял, переводя дыхание, — видимо, хотел что-то сказать людям, но удержался: сейчас его слова принесли бы им еще большее горе. И он только посмотрел на них. Но посмотрел с такой теплотой, что этого взгляда ярошивцы никогда не забудут. Затем прощально глянул куда-то вдаль, где виднелся лес, и, шатаясь, сам направился к хате.
Но шел он недолго. Не сделал и нескольких шагов, как ноги у него подломились, он упал.
Дух остался, гордость осталась, но сил уже не было.
Жандармы схватили и поволокли его.