Я подолгу стоял, пожирая его своим взглядом, в назидание послушницам, которые сновали взад и вперед за алтарем, под предлогом замены старых свеч. Если бы они заглянули в мое сердце, они не обнаружили бы в нем ни малейшего повода для скандала. Сам бы святой Доминик благословил бы меня — того, кто еще за тридцать четыре года до знаменитой Декларации Павла VI перенес на образ в камне свои не пережитые страсти. Кто знает, не первый ли наставник нашей расы ниспослал мне на моем пути этого ангела, дабы научить меня хранить свои «намерения» от греховного «воплощения»? Скажи «да» наклонностям своим и «нет» поступкам, как утверждал Иоанн-Павел II, выступая перед американскими епископами. Возмещение длительного воздержания зимой любовью к статуе не вносило разлада в мои отношения с совестью.
Коленопреклоненный перед сим невинным серафимом, так предавался я двусмысленным усладам сублимации, в то время как, умиленно качая головой, меня касались своими белоснежными одеждами монашки. К счастью, в нарушение небесного замысла и плана спасения моей души, моему взору по другую сторону алтаря открывался второй крылатый гость. Вместо того чтобы призывать меня в иллюзорный рай ангельского смирения, он строго прописывал мне стимулирующим средством свое жадное воинственное жизнелюбие.
Необычная и чуждая всякой изобразительной традиции модель, которую выбрал Микеланджело! Быть может, это был подмастерье, которого он приметил в каком-нибудь бедном предместье, пока тот подковывал лошадь, зажав между ног копыто, или посыльный какого-нибудь трактира, разгружавший бочки у погреба. Короткие мелко вьющиеся волосы, приземистый торс, широкая спина, атлетическая шея, полные щеки, остановившийся взгляд, направленный прямо перед собой — напоминающий скорее простого чернорабочего, нежели эфемерного херувима — чего же он ждет и не спрыгнет, бросив на землю свой канделябр, который он держит единственно из уважения к форме? Теперь, когда я вспоминаю его образ, он сливается в моих мыслях с тобой — да, я вижу тебя на кромке футбольного поля, как ты бросаешь мяч, ушедший в аут, как ты, напрягая портняжные мышцы, готов всем телом ринуться в игру. Мускулистый, напористый, лишенный всякого намека на женственность. (Что отнюдь не указывает, Дженнарьелло, на твое супружеское предназначение!)
С тех пор это был для меня — единственный человеческий тип, превалирующий над другими. Представляющий гораздо более яростное искушение, чем любой женоподобный юноша. Заставивший меня изменить всю свою жизнь и выставить свою сущность на всеобщее обозрение, как того подсказывал мне мой инстинкт. Влечение к определенному физическому типу спасло меня, но не мое мужество. Став поклонником юных эфебов, я, наверно, сохранил бы на всю жизнь склонность к мечтательности, мистицизму, и воздыхал бы по нежным подросткам, как пастушок Вергилия по своему Алексею.
Напротив, после моих свиданий с ангелом справа, я выходил из собора голодный как волк. Да и как не ощутить перед этим крепким пареньком всей смехотворности платонической любви? Я бежал к площади Гальвани и запрыгивал в одиннадцатый автобус, который вез меня на вокзал. Искомая оказия никогда не заставляла себя ждать в этом фарфоровом здании, которому несомненно больше шло грубое определение, данное Сандро Пенной, нежели эвфемизм, состряпанный из имени римского императора.
Таковы были истоки моих болонских похождений; редких, тайных и безыскусных; которые я тщательно скрывал и от своих товарищей, и от мамы с братом. Я не получал от них ни подлинного наслаждения, ни удовлетворения своей гордости, но по крайней твердое убеждение, что я не был безнадежным трусом.
12
Мы не вернулись в Болонью после пасхальных праздников. Мама оставила нас с собой в Касарсе, где, она думала, мы будем защищены от бомбардировок. Долгие каникулы, которыми мы с Гвидо, нашим кузеном Рико (сыном тети Энриетты), и Сезаром Бортотто, нашим другом, сбежавшим из Болоньи, не преминули воспользоваться, чтобы изучить деревенскую жизнь, заглянуть к крестьянам на их фермы, записать, сидя у камелька, устные фриулийские традиции, обогатить свои познания диалекта и поучиться остроумию народа, равнодушного к судьбам Рима.
Вечером 25 июля, один сержант карабинеров к нашему всеобщему удивлению написал на стенах церкви «ДА ЗДРАВСТВУЕТ СВОБОДА». Четырнадцатилетний Рико выронил из рук банку с краской и убежал в поле. Бортотто, побледнев, застыл как вкопанный. Я держал в руке кисть и готов был в любую секунду смыться. Гвидо отважно подошел к унтер-офицеру. Тот слегка повел бровью в знак признания, смешанного с удивлением. И добродушно потрепал его за ухо. В нашем распоряжении была только черная краска, красную берегли, чтобы поярче отпраздновать падение Муссолини.