Читаем На ладони ангела полностью

Мысли, которые вели меня и гнали, как кнутом, к диплому, в то же время подводили к осознанию нового препятствия. Роберто Лонги запрещал нам анализировать картины, соотнося их с обстоятельствами жизни художника. Особенно в отношении Караваджо он призывал нас опасаться «мрачной истории» его авантюр. Драки в притонах, кровавые дуэли с каждым встречным, таинственный шрам, которым его наградили, распоров лицо, на пороге какого-то трактира, и так вплоть до этой жестокой и отвратительной смерти на пляже, к которому он пристал на своей фелюге[30]: историки немеют от этих невероятных злоключений. Их занимал исключительно разбор «художественных ценностей», изучение световых эффектов и анализ светотеней. Пробелы и неточности в современном искусствоведении, простительные для Лонги в силу его джентльменской деликатности, которая претила ему рыться, как он сам говорил, в грязном белье, приобрели за последние двадцать лет чудовищные размеры, и теперь бездушные инженеры под именем структуралистов и специалистов по семиотике (педантичное соперничество с точными науками!) заявляют о способности разобрать любое произведение как мотор самолета вне всякой связи с биографией художника.

В разрез с этой модой, которая свирепствует среди профессоров и которая отбила у меня всякое стремление к университетской карьере, я рассматривал работы Караваджо как зашифрованную хронику его жизни. Меня сразу поразил, например, тандем «юноша — палач / взрослый человек — жертва». Взять, к слову, «Мученичество Святого Матфея» в церкви Сан-Луи-де-Франсэ, на которого я ходил полюбоваться в те часы, когда его не подсвечивали по желанию посетителей за сто лир. Не задерживаясь на технике Караваджо, его диагональных композициях и мастерству контрапункта — положения значимые, но лишь как преамбула к основному содержанию — я расшифровывал для себя, насколько мне позволял полумрак бокового свода и сумеречные тона картины, странную сцену смирения перед казнью. Эфиопские дикари, в страну которых он пришел проповедовать, врываются в храм, чтобы предать святого смерти; который упав у алтаря, подставляет свою обнаженную голову с пышно разросшейся бородой под острый меч, который занес над ним юный дикарь, самый свирепый из нападавших, но и самый прекрасный. Свидетели убийства от страха разбегаются по сторонам, в беспорядке теснясь к выходу с искаженными от ужаса лицами. Лишь один святой Матфей остается безучастным к происходящему. Он даже не пытается защитить лицо от грозящего ему удара. Он смотрит, скрестив крестообразно руки, на юношу, который, наклонившись над святым, выбирает часть тела, в которую он вонзит свой длинный сверкающий меч. «Куда пожелаешь», — кажется, шепчет жертва своему убийце, чье обнаженное тело прикрывает лишь набедренная повязка, да кусок ткани, которым перехвачены его волосы, жесткими кудрями ниспадающие ему на лоб. Остальная часть картины плохо освещена и почти неразличима. Весь свет падает, струясь, на тело дикаря, на которого я взирал остановившимся, как у Матфея, взглядом. Это оцепенение, в которое апостола повергла ослепительная юность и красота его палача, передавалось немедленно мне самому; какой же сверхчеловеческой силой нужно обладать, думал я, чтобы устоять перед соблазном умереть подобно этому святому.

Еще один такой тандем, который произвела на меня глубокое впечатление, я обнаружил на втором этаже галереи Боргезе — чернильный холст «Давида с Голиафом», который вскоре стал моей любимой картиной. Отсутствие свидетелей смерти и прочих статистов — захватывающий вид двух мифических противников, одиноко стоящих во мраке ночи. Ни одно живое существо не удостоилось чести присутствовать при их последней встрече. Сын Ессея стоит с полуобнаженным торсом, по которому на его бедра соскользнула легкая туника. Слегка наклонив голову, он созерцает отрубленную голову филистимлянина, держа ее в своей руке; другой рукой он сжимает опущенный вниз меч. Восхитительный рисунок торса; отстраненный вид победителя, который не опускается до наслаждения завоеванным трофеем; маленький, хорошо очерченный рот, розовые губы которого контрастируют с побледневшей матовой кожей; розовое, как у Вакха ухо; целомудрие либо осторожность художника, который сосредоточил в этом безобидном органе пылкую чувственность своей модели.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже