«Вы зачем такие то? – каждый раз хотелось ей прокричать вслед. – Ну – замуж за городского вышла! Что ж теперь? Раз городской, значит бросовый? И теперь я тоже в бросовые попала, да?.. Удавить, что ль, меня за это надо, как несознательную?.. Разве же можно плохому сразу верить, а не хорошему? Разве же можно – сразу душой на плохое-то поддаваться?! А?.. Да что же это шеи-то у вас теперь в мою сторону не ворочаются, как у волков? Не бирюки вы всё же, люди!.. Ведь вон, Лида Погода с фронта какого себе привезла – чужого-расчужого, аж псковского, да на деревянной ноге, изувеченного, и что? Её вы капли не корили. А он тоже рюмку мимо рта не проносил, между прочим! Не за ворот лил, псковский-то…»
И перед Брониславой снова появились, как живые, они, бредущие внаклон, на почту, против жаркого пыльного ветра, уцепившиеся друг за дружку. Красивая, но темнолицая Лида Погода – и страшный Семён Война. Такой страшный, что от него шарахались собаки…
Лида отвоевала связисткой, а потом заведовала метеостанцией – передавала из конторы по чёрному большому стенному телефону различные цифры, соответственные замерам. А Семён Война справлялся на почте, пришли или нет сообщения по розыску его псковских родных.
– Не было! Завтра, Семён, приходи – завтра день тоже почтовый! Не пустой! – кричали ему заранее.
Он вытирал уцелевшей рукой рваные, всегда влажные, веки и отходил к жене, говорящей в трубку. Конторские переставали щёлкать счётами, смотрели на её военную выгоревшую юбку, потом на неё саму, разминающую у аппарата папиросу «Беломор», и почтительно шептали:
– На фронте головой повредилася. От позвоночного ранения.
– А ведь на учительницу совсем было выучилася. На литературную. Ученье-то всё зазря пропало.
И снова все мелко посматривали на Семёна – не прямо, а урывками: из вежливости. Потому что неловко было каждому здоровому человеку открыто видеть синие страшные оспины по всему лицу – от порохового ожога, и пустой правый рукав его, заправленный в карман пыльного кителя.
– Война… – вздыхали конторские над бумагами.
Все цифры с листа Погода прочитывала отрывисто и хрипло. Она говорила потом:
– Конец связи!
С клацаньем повесив трубку, Погода подхватывала своего Войну под уцелевшую руку, и они уходили, широко раскачиваясь.
«Курлы, курлы», – скрипела Семёнова деревянная нога и стучала по конторским половицам, как колотушка.
Они отправлялись к себе – то под пыльным вихрем, то под вьюгой, то под секущими дождями. И ветер всегда дул им в лицо. А маленькая Бронислава нагоняла их с толпой ребят, чтобы обязательно избить того, кто примется передразнивать Семёна за его спиной – ковылять, припадая на одну ногу, будто стала она тоже деревянная, как у Войны, и скрипуче приговаривать:
– Курлы, курлы. Курлы, курлы.
И если Брониславе удавалось избить насмешника сильно, она бывала довольна собой и горда. А если не очень, то печалилась – будто кто-то там, наверху, видел её слабую, никудышную драку и мог поставить ей за это двойку…
Иногда мальчики не отставали от фронтовиков до самого казённого дома при метеостанции, в котором жили нелюдимо Погода и Война. Он и она сидели там за столом, у окошка, и напряжённо молчали друг перед другом. Между ними зеленела бутылка водки, всегда – полная, будто одна и та же. И летом, при открытом окне, можно было услышать с улицы только один разговор, суровый и короткий.
– Нет Бога! – говорил неподвижный Война.
– Есть Бог! – отвечала Погода хрипло, через время. – Найдутся.
Рядом, на огромном огороженном поле, возносились к небу на столбах две дощатые сквозные будки, похожие на скворечницы, и одно алюминиевое ведро. Погода взбиралась на лесенки по утрам. Она сидела на верхних ступенях и курила, глядя в небо. И определяла состояние послевоенных облаков прищуренным взглядом. А движение мирного воздуха перепроверяла по направлению папиросного дыма. Туманные пряди расходились от неё на четыре стороны света, поочерёдно, покачиваясь и истаивая. Погода понимающе качала повреждённой головой, следя за ними пристально и напряжённо.
Потом в её работе получился сбой. Она не пришла в контору со своим Войной день, и другой. На третий же повезла, простоволосая, на больших санках для дров, по рыхлому и тёмному весеннему снегу, дощатый ящик из-под приборов. В нём лежал в сером всегдашнем кителе Семён Война, положив тоскующую руку на грудь. Левая, никак не встречающая другой, дотягивалась зато до ордена, совсем нового, будто не надёванного ни разу.
И медали фронтовика позвякивали недоумённо, когда Погода, одетая в пальто из шинельного сукна, рывком дёргала санки. Деревянные полозья присасывала снежная, чавкающая кашица, не отпуская их. А влажный ветер играл концом шали, которой Погода закутала ноги Войны, деревянную и обыкновенную, и трепал прядь её непокрытых волос, выбившуюся из-под гребёнки.
Буянские сами выбегали из домов и тревожно кричали друг другу на широком, сквозном ветру, по всем улицам:
– Айдате бегом! Там Погода Войну в одиночку хоронит!
– Ой, повредилася. Зовите старушонок скорей. А в Пскове-то – не знают, поди, про сердешного-то нашего?