– Ничего. Километров десять только на лыжах гнал. Да вот, снежку поем. Посидим маленько и пойдём, – подвернув полы рясы, монах подсел к огню. – Я ведь и поесть в Стасовке у духовного лица успел. Про отлучение от сана он что-то нынче много толковал. И от самочинства остерегал. А к чему, не понял я пока, только слушал да слушал. В тепле да в сытости дремотной…
– В ответ чего сказал ему – или нет? – спросил Кормачёв заинтересованно.
– Сказа-а-ал! – с виноватой улыбкой отвечал монах. – Сказал: «Я брата своего возлюбил больше себя. А умно ли возлюбил или глупо, то неведомо мне, по неразвитости моей, по недостатку опыта»… Сами-то как?
– Ночами шли, – откликнулся Кормачов. – В заброшенных домах днём спали. Много порушенных изб на Руси нынче, полным полно. Вымираем, батюшка! Ещё в сторожке переночевали разок. Только двое последних суток тяжёлые были… Трясавица ко мне пристала, колотун бьёт. Всё вроде из огня – да в полымя попадаю… У, знобкая. А с ног не валит всё же.
– Ну и ладно, – кивнул монах, надкусывая снежок. – А толковали про что?
Все трое переглянулись. И Зуй усмехнулся от костра, устраивая на углях алюминиевую кружку с льдисто-лунными кусками:
– Да вот, говорили: «Эх, молочка бы с булочкой, да на печку с дурочкой!» Про это как раз.
– Балуешь, Зуй… – попрекнул его Кормачов.
Но старик сказал монаху серьёзно:
– Что есть зло! Разбирались.
– Разобрались? – спросил монах почтительно.
– Власть денег – зло! – кивнул старик. – И всякая продажная тварь на нашей земле потому – зло. Она изгнанью подлежит, уничтоженью. А ты что скажешь?
Монах заморгал и растерялся. Потом ответил неуверенно:
– Зло, оно… Оно есть
Все трое переглянулись. Старик же сосредоточился ещё больше.
– Борьба с разрушителем жизни – добро? – требовательно спросил он.
– Борьба с грехом своим – добро.
Зуй с досады запел в сторону, отвернувшись:
– «Горит. Горит. Село родное.
Горит. Вся Родина. Моя…»
Старик недовольно пожевал впавшими губами.
– А вот скажи ты мне, чернец, непутёвому: отчего ваш брат священник смирение несёт туда, где и без того народ всякой мразью опущен? – спросил он, щурясь от прозвучавшей песни, как от сильного света. – Вот, там он строит церкви и униженного, голодного утешает: «Терпи, смиряйся, кайся…» Что же он, священник, в цыганском таборе, где дурью торгуют, церковь не поднимает? Где дворцы новых князей стоят – отчего он в той церкви не учит правильно жить? Не обличит принародно и не проклянёт их на людях?! За стяжательство, за разор, за горе, ими причиняемое? Жалкую копеечку благотворительную лютый, сытый кинет, и уж вам он хорош! Тех, которые при власти, ласкаете вы и анафеме не предаёте… Что же священник все силы кладёт на то, чтобы страдающего, смирного ещё смирней, покладистей сделать, а злого и жадного – от смиренья-покаянья оберегает?..
– Оно и по-моему так выходит, – смущённо поддакнул Кормачов. – Куда народец ещё ниже-то гнуть да постами его, замученного, изводить? Некуда ему ниже, и так едва ползает он… В логово нечистое ступай, если ты воин Христов. Тех, кто нечистому служит, учи смирению – у нечистого их души отбивай! Чтобы злодей смирением зло в себе поборол бы. И не нёс бы его больше другим людям, не сеял бы зло вокруг.
– С носителями зла, монах, работать вам надо! – пояснил Зуй, скалясь непримиримо. – А вы всё – лёгкими путями, лёгкими путями. Туда, где и без вас смирения этого – чересчур…
Монах молчал. Он поднял прут и стал чертить им на снегу кресты.
– Да вот, я с вами же! – сказал он вдруг, но смутился. – Простите меня.
Молоко в кружке зашипело, стало подниматься пенкой, хотя растаяло не всё.
– …Читал я, помню, Евангелие, читал, – заговорил Зуй, отставляя кружку на снег. – А потом сомнения меня одолели. Христианство – оно же придумано, чтоб народ в узде держать. Так? Правильно, с одной стороны. А с другой – всё оно для нашего угнетения придумано. Тебя, христианина, облапошивают, жену твою по-всякому в углах гнут, детей обирают, наркотой накачивают, а ты смиряйся. Это как?
Монах, подсев к костру, прихватил кружку концом рясы и поставил её на угли снова. От кружки запахло вскоре прижаренной пенкой.
– Не по чину мне, вопросы сложные разрешать. Не знаю многого, – вздыхал монах. – Разумение слабое имею. Духовный возраст мой не великий.
– А разве не Никола Чудотворец Ария-то ударил?! – со значением поднял палец Кормачов. – Вот то-то и оно: не смирился, а – ударил! Вот где пример! Против зла – восставай. Не давай хода злу! А то ведь съест зло – и тебя самого, и жену, и детей твоих…
Старик кивнул:
– Если зло впускать в дом свой – не правильно это. Не противостоишь злу – значит, сам пособник зла ты стал! Хоть и молельщик. Так? Или нет?
– А неправый суд, скорый суд, человеческий, разве не то же зло? – поднял, наконец, монах голову.
Старик и Зуй отвернулись одновременно.
– Горит, горит село родное… – цедил сквозь зубы Зуй.
Но Кормачов сказал, разволновавшись: