Можно было не верить его бреду насчет львов и обезьян, потому что встроенная в скафандр миниатюрная кинокамера ничего не запечатлела. Но ведь он прилетел. Наши трансляторы не могли его доставить обратно, значит, кто-то его вернул? Если в силу непредвиденных обстоятельств его полет прошел по какому-то столетнему, слегка деформированному пространственно-временному кругу от транслятора до главного здания управления, его старение можно было хоть как-то понять. Выглядел он, как стотридцатилетний старик на смертном одре. Однако Тюнин твердил, что полет был прерван, что он шел по лесу, через поляны, что видел солнце и животных, открывал шлем и дышал натуральным воздухом. В животных и лес мы не верили, но в минуты доказанно ясного сознания он уверял, что разграничивает оба полета и даже помнит, что он думал и ощущал при возвращении. Этого он, к сожалению, не успел сказать. Ни искусственное сердце, ни искусственное питание мозга не смогли предотвратить быстрого распада столь внезапно одряхлевшего организма.
Единичный опыт ничего не доказывает — это знают и ученые. Нас, профессиональных испытателей, участь Тюнина хотя и потрясла, но не испугала. По крайней мере нас ждала смерть в собственном времени, среди друзей. За Тюниным по списку шел я. Так было заведено с самого начала, но вместо меня выбрали Крейтона, как самого молодого в группе. Надеялись, что если он вернется таким, как Тюнин, то поживет годик-другой или хотя бы месяц, а значит, и расскажет побольше. Еще полгода ковырялись в трансляторах, перенастраивали их, чтобы не получилось гипотетического круга в пространстве, а в это время усиленно омолаживали Крейтона всякими процедурами. Естественно, омолаживали и нас вместе с ним. Медицина довольно далеко ушла вперед в этом отношении, и мы в самом деле начали походить на двадцатилетних мальчиков, но эти «мальчики» уже не размахивали плакатами, провожая товарища в очередной полет.
Крейтон не вернулся. Ни на одиннадцатый день, ни на одиннадцатый месяц. Его не обнаружили ни на полигоне, ни на всем земном шаре, который был извещен, что при встрече со странным, никому не известным стариком, который может рассказывать воспоминания о львах, обезьянах, допплеровом туннеле и будущей жизни, следует сообщать туда-то. После этого человечество узрело множество странных стариков, жаждущих славы. У всех у них были припасены чудесные, совершенно свежие воспоминания о будущей жизни, некоторые даже рассказывали, как сражались со львами в допплеровых туннелях, но ни один из них не оказался Крейтоном. Может быть, эти самые любознательные львы будущего все-таки сожрали его?
Здесь наш отряд дрогнул. Мы перестали спорить о том, чья теперь очередь и у кого клетки моложе. Некоторые выразили пожелание устраниться от эксперимента, пока новое положение не будет изъяснено теоретически. Я вызвался добровольцем.
Не хочу приписывать себе безмерную храбрость. Просто судьба потомственного космонавта и необщительный характер давно превратили меня в неприкаянного бобыля. Родители мои погибли молодыми. Любимая жена сбежала от меня на один из спутников Марса, не успев родить мне ребенка. Из близких родственников у меня остались только дед и бабка, которым я звонил раз в год откуда придется — чтобы знали, что их внук жив и еще шляется по свету. После гибели блистательного Тюнина, которым я восхищался еще в школе астропилотов, после того, как не вернулся очаровательно легкомысленный Крейтон, которого я ввел в нашу профессию и полюбил, как сына, одиночество мое стало вдвойне невыносимее. Вот почему мне ничего не стоило пожертвовать собой, чтобы дать ученым возможность провести еще один эксперимент до того, как они погрузятся в повторное теоретическое исследование своего эпохального открытия. Поскольку из двух хрононавтов один вернулся, а другой — нет, третий мог что-либо засвидетельствовать хотя бы статистически.
Трансляторы опять перенастроили приблизительно на ту же фокусировку, с которой улетел Тюнин, чтобы — круг или не круг — я вернулся хоть в каком-нибудь виде. Оборудовали мой скафандр новейшими автоматами звуко- и видеозаписи. В часы медитации я навсегда прощался с собой, со всем миром и все никак не мог проститься по-настоящему. Во мне теплилась какая-то наивная надежда, похожая на интуицию. А моя интуиция, надо сказать, никогда меня не подводила, много раз я испытывал ее и в Космосе, и на Земле. Она тайком нашептывала мне, что я вернусь, что мой полет будет «третьим решительным» и что мне, по крайней мере, удастся сжать десятилетия одинокой жизни в несколько полезных для науки дней.