В Белчончке девушке было не только плохо, но и с каждым днем все хуже. Поселившись под одной кровлей с девушкой и видя ее ежедневно, пан Мартьян полюбил ее по-своему, то есть какой-то запальчивой, животной любовью, на которую он только и был способен. В его планах тоже произошла перемена. Сначала он намеревался, опозорив девушку, жениться на ней только в том случае, если бы оказалось завещание в ее пользу. Теперь он готов был пойти с нею под венец во всех случаях, только бы получить право всегда обладать ею. Подстрекаемый желанием, рассудок становился его услужливым покровителем. Он-то и внушал ему, что панна Сенинская, даже и без состояния, является весьма завидной партией. Но даже если бы разум говорил противное, пан Мартьян все равно не послушал бы его, ибо с каждым днем терял самообладание. Он пылал страстью и безумствовал, и если до сих пор еще сдерживал себя от насилия, то только потому, что даже самое сильное желание стремится к добровольному согласию и наслаждается мыслью о взаимности, и в ней видит величайшее наслаждение, и обманывает себя даже в тех случаях, когда для этого нет ни малейшего основания. Так обманывал себя и Кржепецкий и так наслаждался мыслью о той минуте, когда девушка сама упадет в его объятия.
Однако он боялся поставить все сразу на карту, опасаясь проигрыша, а когда в душе задавал себе вопрос, что бы из этого могло произойти, его охватывал ужас перед самим собой и перед той грозой, которая повисла бы над ним, так как законы, охраняющие женскую честь, были в Речи Посполитой очень строги, а кроме того, кругом были сотни сабель, которые безусловно засверкали бы над его головой. Но в то же время он чувствовал, что может наступить такой час, когда он уже ни на что не станет обращать внимания, а так как в его дикой и самонадеянной душе всегда горело стремление к борьбе и любовь к опасностям, то для него не лишена была прелести мысль о толпе шляхтичей, окружающей Белчончку, о зареве пожара над головой и о красном палаче, стоящем с топором в руках где-то там, как бы в тумане, в каком-то далеком городе.
Таким образом страсть, опасение и желание борьбы трепали его точно три ветра. Между тем, желая дать выход этой буре и в то же время охладить свою кровь, кипевшую в нем, точно кипяток, он бесился, загонял лошадей, задирал людей и пил до бесчувствия во всех домах, какие были в Едльне, в Радоме и Притыке. Он собрал себе компанию бродяг, не ушедших на войну вследствие своей испорченной репутации или по недостатку средств, которой он платил и которую тиранил. Он делал это, также предполагая, что такая компания может пригодиться ему в будущем. Однако он никого не допускал до фамильярности и никогда не упоминал в этой компании имени девушки, а когда однажды какой-то Выш из какого-то Вышкова грубо и двусмысленно намекнул на нее, он хватил его саблей по лицу и обагрил кровью.
Домой он обыкновенно возвращался на рассвете, мчась сломя голову, но эта бешеная езда совершенно отрезвляла его. Тогда он падал не раздеваясь на конскую шкуру, которой была прикрыта его постель, и засыпал как убитый; проспав несколько часов, он надевал на себя самые лучшие платья, отправлялся к женщинам и старался понравиться девушке, с которой он ни на минуту не спускал глаз.
А панна Сенинская боялась его так, как боятся медведя или волка, и с трудом скрывала отвращение, переполнявшее ее при его виде. Несмотря на пестрые одежды, в которые он охотно наряжался, несмотря на драгоценности, блестевшие на его шее и богатое оружие, которое он никогда не выпускал из рук, он становился с каждым днем все противнее и безобразнее. Бессонные ночи, пьянство и пламенные страсти оставили на нем свой отпечаток: он похудел, плечи его опустились, благодаря чему длинные от природы руки его сделались еще длиннее, так что ладони заходили у него ниже колен. Его гигантское туловище уподобилось суковатому чурбану, а короткие, кривые ноги еще больше изогнулись от бешеной верховой езды. Кроме того, кожа его лица приобрела какой-то зеленоватый оттенок, а благодаря впавшим щекам, глаза и губы совсем выпятились вперед. В особенности он становился страшен, когда смеялся, потому что в такие минуты в его лице проглядывали какие-то непобедимое озлобление и угроза.
Но сознание своего несчастья, глубокая тоска и горе выработали в девушке какую-то серьезность, которой прежде не было и следа и которая импонировала Кржепецкому. Раньше это была щебетунья, трещавшая по целым дням, точно ветряная мельница; теперь же она научилась молчать, и взор ее приобрел некоторую твердость. И вот, хотя не раз сердце ее дрожало при виде Кржепецкого, она сдерживала его молчанием и спокойным взглядом, а он отступал перед нею, точно боясь оскорбить какую-то святыню. Правда, она казалась ему все более желанной, но в то же время и менее доступной.