Было тревожно, тяжело и здорово быть молодым, постоянная проблема, бесконечное блаженство. Ко всем, кто прозевал это сладостно-возбуждающее состояние и как растяпа постарел, мы испытывали сострадание с примесью пренебрежения. Неужели когда-то раньше ненавидели и даже боялись своих учителей? Это, должно быть, было давно. Старые люди заслуживали нашей жалости. Чего же еще? Директор Штехе, например, посмотрите только, как он жалок! Уже под пятьдесят, мешки под глазами, а все еще разыгрывает из себя «камерада» молодежи! Даже не знаешь, смеяться или плакать от такой наивности…
На самом деле если добрый Штехе и мог вызвать сострадание, то вовсе не из-за своего пожилого возраста, а оттого, что мы делали его жизнь весьма тяжелой. Он добросовестно старался соединить высокопарные идеалы и чаяния молодежного движения с каким-то минимумом организаторской дисциплины и научной методики. Его усилия разбивались о нашу строптивость. Мы были анархисты; директор, мягкий, чувствительный человек без динамики, без фантазии, не справлялся с нами. Мы подрывали его авторитет, разрушали его школу.
Штехе признал себя побежденным. Старшие классы его сельской школы-интерната были закрыты. Не кто иной, как сам директор, посоветовал забрать домой своих своевольных детей.
В Бергшуле мы нашли новых друзей, с которыми расставались неохотно. Некоторым из этих отношений суждено было стать продолжительными, прежде всего моему сердечному товариществу с толстой Герт, из которой потом получилась тонкая, красивая, больная Герт. Она была сиротой неопределенно аристократического происхождения, удочеренная зажиточной франкфуртской супружеской четой. Мы звали ее «слоненок» из-за исполинской полноты. Большой изогнутый рот, карие глаза смеялись на ее широком, милом детском лице. С каким неистовством, с каким энтузиазмом кинулась она в авантюру нашей дружбы! Она не экономила себя, отдаваясь целиком всегда, что бы ни делала. Когда позднее она вознамерилась загубить себя, то выказала при этом такое же экзальтированное рвение, какое прежде проявляла в играх и в нежности. Во времена Бергшуле она начиняла себя до отказа шоколадом; десять лет спустя это были уколы морфия, к ним она пристрастилась, и так пристрастилась, что скоро лишилась бренной плоти, но никогда, до самого горького конца, — детскости смеющегося взгляда… Толстая Герт — слишком стройная Герт во власти яда побывала со мной во многих городах и на многих побережьях. Но так прекрасно и весело, как тогда в Бергшуле, нам уже больше никогда не было.
Было нечто особенное в этих сельских школах-интернатах, этой невинно-радостной и одновременно проблематично-напряженной совместной жизни молодых людей на полной свободе, далеко от условностей города, родительского дома. У того, кто однажды вкусил очарование такой формы существования, в крови остается тоска по ней. Мне хотелось этого больше. Больше этой дружбы, этих дискуссий, этих вылазок и хороводов вокруг романтического костра. Я настаивал, к удивлению родителей, чтобы на время, когда Эрика оставалась в Мюнхене для подготовки к экзаменам на аттестат зрелости, меня послали бы в другую сельскую школу.
Оденвальдская школа{97}
под Хеппенгеймом на Бергштрассе, недалеко от городов Дармштадт и Гейдельберг, была педагогическим учреждением высокого ранга и международного признания. Руководитель ее Пауль Гехеб{98}, или «Паулюс», ветеран молодежного движения, поборник свободной школьной общины, был в противоположность Штехе личностью; в нем глубокая