Читаем На повороте полностью

Я разглядываю их, святых, демонов моих шестнадцати лет, и не нахожу среди них ни одного, кого бы мне сегодня пришлось стыдиться. Правда, некоторые из этих ранее любимых фигур больше не занимают в моем сердце центрального места, которое тогда в экзальтации первого умиления, первой благодарности я им с такой готовностью уступил. Блеск, который когда-то ослеплял и опьянял меня, мог в некоторых случаях немного ослабнуть, да и прибавлялись другие звезды, сделавшие спорным ценностный ранг первых. Но они все еще светят, солнца моей юности; их огонь, даже если и потерял где в силе, остался чистым. Нет, я не позволил ввести себя в заблуждение обманному свету и искусственному пламени; я не молился ложным богам.

В немеркнущей славе сияет созвездие четырех, которое правило моим небом в это время и которому я охотно доверяюсь и сегодня: Сократ, Ницше, Новалис и Уолт Уитмен{100}.

Я любил Сократа — создателя «Пира» и «Федона», потому что он любил красавиц — ах, с каким лукавством, с тонким почитанием и с отливом иронии! — и потому, что он все знал об Эросе и никак не выдавал своего ужасного знания. Только некоторые намеки и наводящие знаки подавал он нам. Он говорил нам, что Эрос безобразен, некрасив. А также он говорил нам, что Эрос есть некрасивое, жаждущее красоты божество любящего, не любимого. С каким удовольствием я это слушал! Какое горько-сладкое удовлетворение доставляла мне такая мудрость! Я знал, что Сократ говорил правду. Да, Эрос уродлив, не красив. Да, божество у любящего, не у любимого. Прав ли Сократ, и жизнь называя болезнью? Когда ему принесли чашу с ядом, он заметил, улыбаясь, что вот и настало для него время посвятить петуха богу врачевания{101}: «Ибо, друзья мои, я долго был болен». И это тоже правда? Я никогда не переставал задавать себе этот вопрос. И чем дольше пытаюсь я вникнуть в суть его последнего прорицания, тем больше попадаю под чары этого неотразимого демона и лукавого святого, этого великого Любящего и софиста, тем задушевнее я люблю Сократа.

Я любил Ницше, не за его учение (ни «сверхчеловек», ни «вечное возвращение» никогда меня не убеждали), но как художника, как явление. Сначала меня пленил «Заратустра», чей несколько деланный жест стал мне с того времени чужд, почти болезненно неприятен; потом меня обольщали, будоражили, ослепляли «Антихрист», «Падение Вагнера», «Ecce homo»[17]. Воззрения и убеждения, декларируемые в этих книгах с таким назойливым упорством, оставляли меня довольно холодным. Какой колоссальной была та страсть мысли, что обнаруживает себя в столь увлекающих, гибелью окрыленных ритмах и акцентах! Я ощущал озноб почти сверхчеловеческого одиночества, дыхание истребляющего пламени за сверкающей элегантностью поздней прозы Ницше. Зрелище его интеллектуальной страсти, его химер, его крушения определило мое понятие о сути гения. Ему обязана моя юность первыми догадками о сути трагического и о сути демонического. Антитеза между героем и святым предстала для меня в его фигуре, его драме. Он был святым героем, мятежником и мучеником одновременно. Прометей и Христос, Дионис и Распятый. Он был сбывшийся человек. Юность хочет поклоняться, хочет молиться. Образ Ницше всегда был над моей постелью, портрет времени страданий, с трагически омраченным челом, взглядом страстотерпца, уже отсутствующим, вглядывающимся в Ничто, в Бесконечное. Эта наклоненная вперед голова, что общего у нее с белокурой бестией, сверхчеловеком? Се — Сын Человеческий, тот, кто выносит такую муку и такие раны: «Ecce Homo, voila l’Homme!»

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже