Читаем На повороте полностью

Он страдал от своего тщеславия, как от раны. Это лихорадочное, страстное желание нравиться — вот что давало его существу размах, подъемную силу, но этим же он, казалось, изводил самого себя. Каким глубоким должен был быть комплекс неполноценности, который хочет компенсировать себя в подобном фейерверке обаяния! Какая тревога, какое мучительное недоверие скрывается за этой экзальтированной бодростью! Кто уверен в самом себе, не стал бы так задаваться. Кто действительно познал любовь только одного человека, вряд ли нуждался бы в том, чтобы постоянно соблазнять.

Густав той ранней поры, еще не проявивший себя, еще неизвестный, снедаемый честолюбием новичок, был, при всей своей бдительности, не лишен трогательных, даже трагических черт. На лице, казавшемся без грима странно бледным, блеклым, как пепел, переливались его холодные, печальные глаза-алмазы, как глаза очень редкой, очень ценной, может быть, заколдованной рыбы.

Если его поведение в обращении с людьми, прежде всего с такими, чье суждение ему могло быть важным, отличалось судорожной нервозностью и беспокойной неуверенностью, то стоило ему оказаться в привычной ему жизненной и рабочей обстановке, на сцене, как он обретал самоуверенность и уравновешенность. Каким беспомощным, каким сконфуженным я чувствовал себя, сравнивая свои собственные неуклюжие артистические усилия с прирожденной, при всей молодости уже опытной смелостью Густава! Я должен был играть Каспара, тогда как он довольствовался столь неблагодарной ролью мрачно-сдержанного Якоба, Но на репетициях он едва заботился о своем собственном тексте, зато был прежде всего режиссером, который с достойным уважения авторитетом руководил всеми нами и следил за всеми. С какой нежной бережностью он готовил и одобрял Эрику! Как он умел расслабить и одновременно укротить Памелу! Со мной же у него были досаднейшие хлопоты; он мне показывал все, как делать. «В этом месте, Клаус, следовало бы изобразить коварство. Ведь ты понимаешь, что я имею в виду? Легкая улыбочка — с задней мыслью, предательская… нет, не так! Все еще недостаточно коварная… Попробуй еще разок!»

Премьера состоялась осенью 1925 года, одновременно в Гамбурге и Мюнхене. В Мюнхене, где Отто Фалькенберг инсценировал пьесу в Камерном театре, реакция у прессы и публики была одинаково враждебная. Наша гамбургская постановка, напротив, может расцениваться, пожалуй, как решительный успех — по меньшей мере как довольно громкий succ`es de scandale [50]. От берегов Северного моря до Вены, Праги и Будапешта по газетному лесу прошелестело: «Дети писателей играют в театр!» Некоторые статьи были ехидными, тогда как другие отличались благосклонно-снисходительным тоном; кое-кто из критиков даже в известной степени уразумел намерения и достоинства моей пьесы. Но ироничны и благожелательны были комментарии, их обилие нам следовало приветствовать как рекламу. «Дети писателей» играли перед полным залом.

Театр доставлял мне удовольствие — интриги, конфликты и триумфы в жизни комедиантов. Было забавно и интересно познавать все это. Мне нравилось сидеть с фрау Лойей, комичной старушкой, в прокуренном буфете и выслушивать последнюю сплетню о фрау Мирьям Хорвитц, супруге господина директора; я находил удовольствие, подставляя перед спектаклем гримеру для разукрашивания свое лицо. А потом — снова волнующий миг! — минута, прежде чем поднимется занавес… Полтора года назад, в «Тю-тю», то было моментом кошмарного страха и стеснения; теперь же я чувствовал себя увереннее, почти убежденный в победе: вместо мучительного страха я испытывал лишь приятную жуть. Свет в зале гаснет, разговоры в партере приглушаются до полной тишины. Я был тем, кого они ждали! Еще одна секунда — и мы станем друг перед другом, здесь наверху, в ярком освещении я, а там внизу, в темноте многоголовый монстр — неисчислимый противник, которого надо перехитрить, победить; недоступная возлюбленная, которую я насильно заключая в свои объятия… Все готово? Каждый на своем месте? И вот уже поднимается со сдержанным шуршанием бархатная стена, которая только что еще была между нами и публикой. Из затемненной глубины пристально взирает на нас оно, легко обольстимое, легко ранимое, строптивое, одновременно грубое и чувствительное коллективное существо: масса.

Я еще вижу себя и Густава стоящими позади кулис, напряженными, словно готовыми к прыжку в ожидании нашей реплики. Густав выглядит прямо импозантно в своем монашески строгом темном костюме, немного истерично кося глазами под затейливым убором парика. Он обнял меня за плечи; мы вслушиваемся в диалог на сцене, лирически взволнованный, страстно обостренный разговор между Аней и Эстер, «Разве она не чудесна, — тихо шепчет мне этот герой с огненными волосами. — Ее голос…» И я знаю, какой из голосов он имеет в виду.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже