То-то радости думать, что и ты замешаешься в это стадо благочестивых ослов! — восклицал про себя Дюрталь.
Но тут же сам себе возражал, причем невольно: тебе нечего заниматься другими, был бы ты сам смиреннее, тебе и эти люди не казались бы такими противными; у них есть хотя бы та смелость, которой тебе-то и не хватает: они не стыдятся своей веры и не страшатся при людях пасть ниц перед Господом.
И тогда Дюрталь конфузился: ведь он знал, что удар этот меткий. Смирения ему и вправду не хватало, ничего не скажешь, а что, пожалуй, еще хуже — он не мог не заботиться о людском мнении.
Ему так не хотелось выглядеть глупцом; от предчувствия, что его будут видеть стоящим в церкви на коленях, волосы у него вставали дыбом; мысль, что будет нужно причащаться, а значит, вставать с места и идти к алтарю под чужими взглядами, была для него нестерпима.
И если настанет такое время, как тяжело будет это вынести! — думал он. — Но это же идиотизм: какое мне, в сущности, дело до мнения незнакомых людей? И все-таки сколько он себе ни повторял, что его тревоги нелепы, преодолеть их, избавиться от страха показаться смешным он так и не мог.
«Но в конце концов, — твердил он себе дальше, — предположим, я смогу перепрыгнуть эту пропасть, решусь исповедаться и причаститься — тогда все равно не уйти от проклятого вопроса о чувственности. Придется определить себя на то, чтобы избегать плотских искушений, не ходить больше к девочкам, принять вечное воздержание. Уж этого-то я никак не смогу!
Не говоря о том, что сейчас, как ни крути, совсем не время: ведь никогда меня так не мучили искушения, как после обращения. О, сколько нечистых мечтаний возбуждает католическая вера, когда ходишь вокруг да около и не входишь!»
И на этот возглас отвечал другой: Так что же? Значит, надо войти!
Дюрталя раздражало это круженье на месте — все одном и том же месте; он пытался уйти от этих разговоров, как от разговора с другим, задающим неприятные вопросы, но возвращался к ним опять и опять. В досаде он собирал все силы рассудка и призывал их на помощь.
Надо же все-таки постараться как-то определиться, хоть как-то! Очевидно, с тех пор, как я стал ближе к Церкви, меня стало чаще и сильней тянуть на сладенькое. И вот еще очевидный факт: за двадцать лет половой жизни я достаточно износился, чтобы уже не иметь плотских потребностей. Так что, в общем, я мог бы, если бы захотел, хранить целомудрие — но для этого надо отдать приказание моему блудливому мозгу, а у меня нет силы! В конце концов, это же страшно, что я теперь похотливей, чем в молодости, потому что ныне мои желания стали непоседливы: им надоело обычное пристанище, они ищут другого, дурного. Как это объяснить? Может быть, это своего рода понос души, разучившейся переваривать обычную пищу, желающей питаться острыми приправами грез, соленьями мечтаний? Тогда именно нечувствительность к здоровой пище и породила тягу к причудливым яствам, стремление убежать от себя, хоть на миг сойти с торных путей для чувств.
В таком случае католичество получается и отвлекающим средством, и депрессантом. Оно, быть может, стимулирует мои нездоровые желанья, а в то же время лишает сил, оставляет без защиты против нервного возбуждения…
Так он все время вслушивался в себя, блуждал мыслью — и кончил тем, что оказался в тупике, придя к такому выводу: я не живу по вере своей, потому что поддаюсь нечистым инстинктам, а нечистым инстинктам поддаюсь потому, что живу не по вере.
Но и в эту стенку он еще продолжал стучаться лбом: задавался вопросом, верно ли это наблюдение. Ведь никто не сказал, что после причащения похоть не нападет на него еще сильнее. Это было даже весьма вероятно, потому что бес воюет с теми, кто ищет спасения.
Но тут сам Дюрталь, возмутившись собственной трусостью, прикрикивал на себя: это ложь! ведь я знаю, что, если буду сопротивляться хотя бы для вида, сразу получу могучую помощь свыше.
Наловчившись изводить сам себя, он все больше натаптывал в своей душе одну и ту же тропку. Предположим невозможное, думал он: я усмирил свою гордыню, приструнил свое тело. Предположим, что вот уже сейчас мне осталось только встать и пойти вперед — но я опять никуда не пойду: есть последнее препятствие, которое боюсь преодолеть.
До сих пор я мог идти один, без земной помощи, безо всяких советов. Уверовать я мог, ни на кого не опираясь, но теперь уже не могу ни шага сделать без поводыря. Никак нельзя подойти к алтарю без услуг путеводителя, без указаний пастыря.
И тут он вновь отступал, потому что некогда бывал кой у кого из духовенства и нашел этих людей такими бездарными, такими безразличными, а главное, столь не приемлющими мистику, что от мысли поведать им, к чему пришли его колебанья и сетованья, Дюрталю становилось не по себе.