Читаем На путях исторического материализма полностью

Теперь, видимо, легче понять, почему структурализм породил постструктурализм с такой легкостью и почему они так гармонично сочетаются. Ибо переход от одного к другому представляет собой завершающий ход, логически возможный в сфере, которую мы очерчиваем. Его можно было бы определить как опрокидывание самих структур. Почему казавшийся аскетичным объективизм середины 60-х годов, то есть время, я бы сказал, «Порядка вещей», столь часто выливался в сатурналии субъективизма середины 70-х — время «Анти-Эдипа» — серьезного нарушения преемственности между людьми и идеями? Ответ содержится в проблеме, поставной перед бескомпромиссным структурализмом его сходными когнитивными посылками. Ибо если в мире всех субъектов существуют только структуры, то что обеспечивает их объективность? Высокий структурализм никогда не был более резким, чем в возвещении конца человека. Фуко явно пророчески заявил в 1966 г.: «Человек находится в процессе умирания, а между тем бытие языка продолжает еще ярче светиться на нашем горизонте»[2-32]. Но кто есть это «мы», чтобы ощутить или овладеть этим горизонтом? В глубине этого местоимения лежит апория программы. Леви-Строс остановил свой выбор на наиболее последовательном ее решении. Перекликаясь с Фуко, даже космически усиливая его видение «сумерек человека», он постулировал основной изоморфизм между природой и сознанием, отраженный в равной мере в мифах и в структурном анализе их. Сознание повторяет природу в мифах, потому что оно само есть природа, а структурный метод повторяет операции мифов, которые он изучает; или, по словам Леви-Строса, «мифы означивают сознание, которое развивает их, используя мир, частью которого оно само является»[2-33]. Среди всего изобилия отказов от философии в «Мифологии» появляется одна из старейших категорий классического идеализма — тождество субъекта и объекта.

Но тождественность, конечно, тоже фикция, ибо то, что Леви-Строс не в состоянии объяснить, — так это появление дисциплины, которой он занимается. Каким образом бессознательные мыслительные структуры первобытного человека становятся осознанными открытиями антрополога? Различие между ними неизбежно вновь ставит вопрос о том, что же является гарантией, что они суть открытия, а не произвольные причуды. В культе музыки, которым начинается и заканчивается его тетралогия, заложен отказ от какого-либо ответа: «Высшее таинство науки о человеке — музыка» обладает, по Леви-Стросу, «ключом к прогрессу»[2-34] всех других отраслей науки. Восхищение Вагнером здесь не было чисто личной идиосинкразией. «Рождение трагедии» — апофеоз Вагнера и теоретического осмысления музыки как прародительницы языка является также источниковедческим трудом по теме первозданного дионисиевого неистовства как «Иного» всего аполлоновского порядка, которое всегда лежало в основе трудов Фуко. Он также затруднялся объяснить способность археолога открыть архивы знания или восстановить временные различия между ними ввиду закрытости — «весьма плотно сотканной, непроницаемой» — самой современной эпистемы[2-35]. Что же преградило путь полному релятивизму? По сути, неисповедимые пути исследований Фуко фактически брали начало с обращения к неприрученному первичному опыту, предшествовавшему всем последующим порядкам западного Разума и разрушительного для них, в глазах которого раскрывается их общая природа как подавляющих репрессивных структур. «Через всю историю Запада необходимость безумия, — писал он в своей первой крупной работе, — связана с возможностью истории»[2-36]. Безумие как чистая изменчивость, — звук, который должен быть приглушен, чтобы речь рациональной социальности развивалась как ее многоречивое отрицание, — отступает у зрелого Фуко, по мере того как сама концепция подавления начинает вызывать сомнения как еще одна уловка Разума. Но молчаливо признаваемый принцип исходного «Иного» сохраняется, пусть и в новом обличье. В своих более поздних работах именно незнание «тела и его удовольствии» в их единстве, в противоположность просто социально подслащенной и разделенной «сексуальности», выполняет ту же функцию — неоглашаемого обвинительного акта[2-37].

Перейти на страницу:

Похожие книги

Жертвы Ялты
Жертвы Ялты

Насильственная репатриация в СССР на протяжении 1943-47 годов — часть нашей истории, но не ее достояние. В Советском Союзе об этом не знают ничего, либо знают по слухам и урывками. Но эти урывки и слухи уже вошли в общественное сознание, и для того, чтобы их рассеять, чтобы хотя бы в первом приближении показать правду того, что произошло, необходима огромная работа, и работа действительно свободная. Свободная в архивных розысках, свободная в высказываниях мнений, а главное — духовно свободная от предрассудков…  Чем же ценен труд Н. Толстого, если и его еще недостаточно, чтобы заполнить этот пробел нашей истории? Прежде всего, полнотой описания, сведением воедино разрозненных фактов — где, когда, кого и как выдали. Примерно 34 используемых в книге документов публикуются впервые, и автор не ограничивается такими более или менее известными теперь событиями, как выдача казаков в Лиенце или армии Власова, хотя и здесь приводит много новых данных, но описывает операции по выдаче многих категорий перемещенных лиц хронологически и по странам. После такой книги невозможно больше отмахиваться от частных свидетельств, как «не имеющих объективного значения»Из этой книги, может быть, мы впервые по-настоящему узнали о масштабах народного сопротивления советскому режиму в годы Великой Отечественной войны, о причинах, заставивших более миллиона граждан СССР выбрать себе во временные союзники для свержения ненавистной коммунистической тирании гитлеровскую Германию. И только после появления в СССР первых копий книги на русском языке многие из потомков казаков впервые осознали, что не умерло казачество в 20–30-е годы, не все было истреблено или рассеяно по белу свету.

Николай Дмитриевич Толстой , Николай Дмитриевич Толстой-Милославский

Биографии и Мемуары / Документальная литература / Публицистика / История / Образование и наука / Документальное