С момента усвоения этой роли царь не только ни на минуту не забывал о присутствии Провидения во всех его политических действиях, но всячески напоминал об этом своим союзникам. Уже в Калишском союзном договоре между Россией и Пруссией, подписанном 16 (28) февраля 1813 г., говорилось: «Первое чувство, коим был одушевлен его величество император всероссийский, ведя свои победоносные войска за границу, было желание присоединить к справедливому делу, столь явно покровительствуемому провидением, своих древних и любезнейших союзников, дабы вместе с ними исполнить предназначения, с коими связаны спокойствие и благосостояние народов, изнуренных столь многими потрясениями и жертвами. Наступает время, когда договоры не будут уже более перемириями, когда они снова могут быть соблюдаемы с тою религиозною верою, с тою священною ненарушимостью, от коих проистекают уважение, сила и сохранение государств».
Комментируя это место, великий князь Николай Михайлович писал: «Впервые мы встречаем такое определенное воззвание к Провидению и Божьему Промыслу в официальном документе, но с этих пор такого рода парадокс стал приобретать права гражданства и был основанием новых политических веяний, сложившихся в уме Александра I и затмивших у него вскоре чувства к собственной его родине – к России, с которой он только что успел сродниться в годину Отечественной войны» [Николай Михайлович, 1912, т. 1, с. 135].
Александра действительно обвиняли в недостаточности патриотизма. Новая идеология, призванная сплотить Европу на основе религиозных космополитических идей, заставляла его всячески подчеркивать отсутствие у него каких-либо национальных интересов. Такая позиция ставила царя в исключительное положение среди его союзников. М.Ф. Орлов писал: «Здесь дело шло не о границах, не о приобретениях, не о завоеваниях. Чего требовала Пруссия? – 10 000 000 жителей. Австрия? – обеспечения своих областей. Англия? – уничтожения континентальной системы и освобождения торговли. Второстепенные государства? – неприкосновенности их владений. А Россия? – ничего для себя самой и всего для мира» [Орлов, 1963, с. 24].
На бытовом уровне это порой приобретало вызывающий характер. Русские офицеры с возмущением отмечали пренебрежительное отношение Александра к своим воинам при подчеркнуто любезном его обращении с французами. Как вспоминал Н.Н. Муравьев-Карский, «победителей морили голодом и держали как бы под арестом в казармах. Государь был пристрастен к французам до такой степени, что приказал парижской национальной гвардии брать наших солдат под арест, когда их на улице встречали, отчего произошло много драк».
Особенно бросалось в глаза, что Александр «не любит вспоминать об Отечественной войне» [Михайловский-Данилевский, 2001, с. 268; Ульянов, 1964, с. 12]. Царь действительно не считал, что он чем-то обязан своей армии и своему народу в этой войне. Его вдохновляла мысль о прямом вмешательстве Божества, спасшего Россию. Реализация Божественного сценария поставила Александра в центр происходящих событий, соединив в нем идеи войны и мира. Собственное величие царь склонен был усматривать не в том, что он одержал победу над Наполеоном, а в том, что Бог избрал его, подобно ветхозаветным героям – помазанникам Божьим – для ниспровержения Наполеона и восстановления изначального порядка.
Таким образом, царь, оказавшийся не способным сначала к роли полководца, а затем народного вождя, обрел новую для себя роль – это была роль человека, отвергнутого людьми и уповающего на Бога, роль, вначале не заметная для публики, но в силу благоприятного развертывания событий, выдвинувшая его в центр бурного водоворота мировой истории. Это была роль Божьего избранника, царя Давида, обретшего величие в смирении, и написавшего на знамени победы: «Не нам, Господи, не нам, но имени твоему дай славу» (Пс. 113: 9).
Глава 9
Московский пожар 1812 г. как культурологическая проблема