В истории культуры бывают случаи, когда текст, описывающий какое-либо событие, появляется раньше, чем происходит само это событие. Московский пожар 1812 г. принадлежит именно к таким случаям. О нем заговорили раньше, чем запылала древняя столица, впустившая в свои стены Великую армию. Сожжение собственного имущества хорошо вписывалось в концепцию народной войны. Само слово «пожар», перекликающееся с популярным в 1812 г. именем «Пожарский», открывало возможность для каламбуров[102]
. Московский генерал-губернатор Ростопчин это хорошо понимал, и еще до того, как вопрос об обороне столицы встал в повестку дня, писал своему близкому другу П.И. Багратиону: «Народ здешний по верности к государю и любви к отечеству, решительно умрет у стен московских, а если Бог не поможет в его благом предприятии, то, следуя русскому обычаю: не доставайся злодею, обратит город в пепел, а Наполеон получит вместо добычи место, где стояла столица» [Ростопчин, 1883, с. 651]. Багратион был солидарен со своим корреспондентом, которого он считал «истинным русским вождем и барином»: «Истинно так и надо: лучше предать огню нежели неприятелю» [Дубровин, 1882, с. 98, 108].Подобного рода заявления и последовавший за ними пожар навсегда связали имя Ростопчина с этим грандиозным событием: «Что касается до моего имени, – признавал он, – то оно служит припевом к пожару, как припев Мальбруга в песне» [Ростопчин, 1853, с. 236]. При этом Ростопчин то приписывал себе, то отрицал участие в московском пожаре. 2 сентября он писал жене: «Когда ты получишь это письмо, Москва обратится в пепел. Прости мое желание сделаться римлянином, но, если бы мы не сожгли город, его бы разграбили» [Narishkine, 1912, р. 171][103]
. Но уже через несколько дней в письме к Александру I Ростопчин высказывал предположение: «Виновниками этого пожара либо Французы, либо Русские воры; но я больше склонен думать, что это сами сторожа лавок, руководимые правилом: коль скоро не мое, так будь ничье!» [Ростопчин, 1892, с. 535]. Перечисление различных версий свидетельствует о том, что московский генерал-губернатор пока еще только прощупывал почву для наиболее выигрышной позиции по отношению к пожару: следует ли присоединиться к французской версии о русских злоумышленниках-поджигателях, или же списать все на самих французов, и в таком случае лишить себя национально-героического ореола самопожертвования, или же дать понять, что пожар есть проявления народного патриотизма, и тогда можно будет приписать себе честь инициатора этой величественной акции.Версия о том, что французы сожгли Москву, продержалась довольно недолго, как ввиду ее абсурдности (зачем французам жечь место собственного пребывания?), так и ввиду соблазна представить московский пожар актом величайшего народного самопожертвования. Но в любом случае «подвиг» Ростопчина остался неоцененным в полной мере. Одни не могли ему простить уничтожения собственного имущества, другие не верили в то, что московский генерал-губернатор по собственному почину мог решиться на столь масштабную акцию. Имя Ростопчина если и связывалось с пожаром Москвы, то, как правило, в негативном смысле. Когда же речь заходила о великой жертве, принесенной народом, то о московском главнокомандующем предпочитали не вспоминать.