Я сходил одеться, а когда вернулся, Лунин открывал дверцу сараюшки, слепленной сикось-накось — не иначе, им самим — из случайных обрезков теса, горбыля. Оттуда, кудахча, сбивая друг друга с ног, высыпали куры. Лунин из тазика кидал им зерно пригоршнями, уныло и покорно. Длинный, худой, седые волосы взлохмачены, и еще не отошли со сна подглазные отёчины.
Зерна падали в высокую росную траву, и курам нелегко было разыскать их там.
У Лунина на ногах галоши на босу ногу, щиколотки костлявые, жалкие.
Он уже двенадцатый год здесь директорствует. И я подумал, как должны ему надоесть эти куры, магазин, в котором только хлеб, несвежее масло и рыбные консервы, как опротивела прожорливая печка — в нее за зиму надо перекидать тонн десять угля, — и алюминиевый подвесной рукомойник с вечно утыкающимся куда-то вбок соском, и электросвет, который гаснет в десять вечера, — дольше механик, он же единственный шофер единственного грузовичка, отказывается крутить движок. А еще…
Надоели?.. Но вчера вечером он показывал мне свои киноленты: набитые кетой, идущей на нерест, речушки Камчатки, немногие, до которых не добрались еще промысловики; голые скалы Чукотки; затерянные в сихотэ-алиньской тайге развалины бохайской крепости восьмого века… И все это снято во время отпусков. Да-да, каждый год — каждый! — вдвоем с женой или еще с какими-нибудь одержимыми в сиротский вольный свой месяц он с рюкзаком за спиной отправляется из своей дыры в глухомань такую, где до него, может быть, вообще никто не ходил да и ходить не будет.
А ему — уже шестьдесят.
Одержимый?
Я спросил:
— Александр Михайлович, почему вы в тайге всегда без ружья ходите? Все-таки здесь и тигры у вас, и леопарды, и рысь…
— А зачем ружье? — он еще сыпал зерно и стоял спиной ко мне, сутулый. — Они первые не нападут.
— Такие добрые?
— Что значит — добрые?.. Я так смотрю: конечно, есть звери, которые мне навредить могут. Так что же, мне им вредить за это? А выйти с ружьем — уже вред. Просто надо быть повнимательней, не раздражать их.
— Но ведь хищники!
— Чудак вы… Хищники… В природе все сбалансировано, — он мне объяснял это тихо, без интонаций, как школьнику. — На Таймыре, например, сохранилось лишь одно крупное стадо диких оленей, несколько тысяч голов. Так раньше, когда волков там не перебили, встретить больного оленя — редкость, ну, такая же, как у нас — тигра. Еще реже. А в прошлом году я таких больных-то за одну вылазку шесть увидел.
Он бросил прямо в траву пустой тазик, отряхнул руки и присел рядом со мной на крылечке. Улыбка у него была робкая, будто извинялся передо мной. И таким же извиняющимся тоном добавил:
— Там ненцы так говорят: олени кормят волка, а волк делает оленя сильным.
Я вспомнил Дантиста.
— Выходит, это вас лес научил быть добрым?
Опять эта улыбка. Или он меня вообще в грош не ставит?
— Добро, зло, хм… Знаете, в природе этого нет, это уж мы в нее свои чувства привносим. Владимир Владимирович Сахаров — генетик, помните? — на лекциях любил говорить: «Природа — дура! Ума в ней нет!» Вот так.
— А за что Николай ваш Дантиста не любит?
И тут лицо его, и без того в частых морщинках, совсем скукожилось болезненно, руки засуетились на коленях, он встал.
— Не знаю. Кажется, что-то там с леопардом было… Не знаю. Увольте меня от этого! — попросил он вымученно, будто сам виноват был в чем-то. В чем же?..
— Простите, я не думал…
Но он уже успокоился.
— Это вы меня простите. Нервы…
Пожалуй, не робкая, а усталая у него улыбка.
— Но Николай-то хороший человек?
— Отличный. И работник отличный, — сказал он, вздохнув, и ушел.
Одержимый?.. Или рак-отшельник?.. И что он будто себя самого все время стесняется? А еще директор. Это же власть!
Пояс брюк полурасстегнут, жалкие щиколотки, и очки — вместо одной дужки проволочка.
Странно, я, кажется, ни разу не видел его глаз. Он все время прячет взгляд.
Усталый — это верно. Или слишком уж добрый?.. Но он своих подопытных птиц и грызунов столько поубивал! Стольким брюхо вспорол!.. Но что ж из того? Это — его работа. Или не может остаться добрым патологоанатом, полжизни которого проходит в мертвецкой? Но тут лес, не мертвецкая. Ну да, с одной стороны, — люди, с другой — «природа-дура». Добро и зло приемля равнодушно? Это равнодушие?
Так что же, прав Дантист: лечить боль — уже участвовать в насилии? Ну нет. Такое — похуже толстовства.
Впрочем, Дантист-то говорил только о личном своем ощущении, а не давал рекомендаций для всех. Может же быть у человека какая-то идиосинкразия. Не выносит, например, клубники — есть у меня такой знакомый. Стоит ему проглотить пару ягод, и по всему телу — сыпь, кожа зудит. Так что же, заставлять его все-таки есть клубнику только потому, что все человечество считает ее вкусной, полезной?
Но почему одно лишь упоминание о Дантисте смутило Лунина? Или действительно в чем-то виноват перед ним директор?.. Черт их здесь разберет!
Добро, зло, насилие… Все это слишком абстрактно. А чем измерить элементарную человеческую доброту? Чем?