— Гумно — дело хозяйское.
— Ты-то хозяин? Хозяин детей не разоряет…
— Эх, господа! — трагическим голосом воскликнул вдруг Чекушев, — одно вы знаете — обличить человека, оконфузить… А в нутрё-то что ж вы не заглянете? А?..
Он вдруг заплакал и, утираясь рукавом, заговорил слезливым, подвывающим голосом:
— Я — старец[6]… да!.. потерянный человек… Согласен. А через чего я пью? Есть у меня к кому притулиться? Нет! Ненависть кругом меня… Дети за отца не почитают, родные дети! Жена уморить готова, я чую. Когда ни приди, только и слышишь: что, мол, рассейский лапоть, воз денег хотел привезть, а теперь ишь каким фертом! Вот через чего печенка-то сохнет…
— С тоски, с печали шея вровень с плечами, — говорит Леон от огня.
— Расквелили-таки человека! — прибавил Устин, смеясь. Смеялся и Ильич.
А мне послышалась в этом пьяном, слезливом излиянии боль брошенности и отчужденности. Впрочем, Чекушев как-то особенно быстро успокоился и многозначительным тоном погрозил кому-то:
— Ну, да я свово дождусь… Я права найду… Я покажу кой-кому!
— Ничего ты не покажешь, друг! — засмеялся Леон, — взял бы лучше костылик да шел бы на Дальний Восток пужать япопцев.
— Я покажу! Подведу под итог!..
— Повадился в Рассее шаровариться, а тут без подчиненных-то и скучно, — ленивым, равнодушным голосом сказал Андрон.
— Я этого позволить не могу! — воодушевляясь, кричал Чекушев угрожающим голосом.
— Будь у меня такой отец, я давно его в яр где-нибудь спихнул бы! — вызывающим тоном сказал Давыдка.
Чекушев остановился, поглядел на него уничтожающим взглядом и сказал:
— Щенок белогубый!
— А ты — рассейский лапоть!
— Вот видите! — горьким жестом указал мне Чекушев на оскорбителя, — вот такой же и мой сукин сын… Стерва!
Давыдка не склонен был оставаться в долгу и ответил:
— Ну, не ругайся! Горлом прав не будешь… Гаркулес!..
— Я — Гаркулес?! — негодующим тоном воскликнул вдруг Чекушев, почувствовав кровное оскорбление в этом названии, которое вызвало общий хохот. — Какой я Гаркулес? А? Что я за Гаркулес?! Скажи… — прибавив длинное ругательство, полез он на Давыдку.
Началась ссора — шумная, бестолковая, веселая. Было близко и к драке, — Давыдка уже засучил рукава и ждал в вызывающей позе. Кричали и хохотали кругом казаки. Никто — даже Устин, такой солидный, рассудительный, — не сделал попытки успокоить враждующие стороны. Все поощрительно кричали, подуськивали.
— Кондрат! Не уважь! Кондрат! Дай ему по зимним рамам! — раздавались вокруг Чекушева радостно-возбужденные голоса.
— Кондрат, покажи развязку! — кричал, задыхаясь от смеха, Устин. — Ребята, раздайся! Шире круг! Давыдка, шаг вперед!..
Давыдка, с мускулистыми, засученными рукавами, с взлохмаченными волосами, лихой и веселый, выступил вперед. Я думаю, что он чувствовал за собой союзников, потому так дерзко и лез на врага, который казался и грузнее, и сильнее его. Но Чекушев лишь громко и скверно ругался, дальше же этого не шел. И когда Егор, подойдя сзади, снял с него его полицейскую фуражку — снять фуражку значит выразить готовность к поединку, — он опрокинулся на Егора, завязал ссору с ним и еще с кем-то. Ругался артистически, четко, едко и даже остроумно.
— Ну и ругатель, сукин сын, — хоть призы получать… — заметил Устин, — уйди ты отцоль, будь ты неладен! Что ты, в самом деле? Тут тебе не Рассея… должен сорт людей различать… Всякая гнида задается, подумаешь…
— Я найду права! — угрожающе кричал Чекушев, уходя в теплые, серые сумерки, — я подведу под итог!
— Гаркуле-ес! — кричал вслед ему Давыдка.
— Ну, помни!.. — кричал из сумерек угрожающий голос.
— Обед да полдни? Помни и ты! — отвечал Давыдка.
— Ты мне попадешь еще под палец!..
— Гар-ку-ле-ес!..
И хохотали казаки при этом ужасно едком и оскорбительном слове… Потом ушли вслед за Чекушевым в теплые сумерки, — должно быть, стесняло их немножко мое присутствие, а хотелось развернуться, пошуметь, поплясать. Они скоро утонули за чертой огня, и потом из темноты донеслась их песня, молодая, шумная, не очень стройная. Но звучала в ней молодость, удаль, широта… И зависть брала к их жизни, к их радостям, молодым приключениям и удачам любовным, которых ушли искать они…
Леон изготовил чай, густой и крепкий, но пить очень хотелось, и мы с Устином составили первую очередь, — Ильич уснул между оглоблями, отяжелев от вина и трудов, — чашек было всего две. Леон, подкладывая дров в костер, говорил с сожалением:
— Эх, не стукнулись они… А надо бы эту стражу поучить, чтобы не задавался… Он бы узнал, как это… вкусно ай нет…
— Мало ли его учили! — сказал Устин, громко схлебывая чай, — таких не выучишь… Разоритель… Работа ему тошней тошного. А вот разорить — это сделай одолжение… это уж аккуратно отделает…
Он налил еще чашку и, подув на горячий чай, неторопливо продолжал: