— Что у тебя со ртом, почему ты так поджимаешь губы? Неудивительно, что тебя можно понять только с пятого на десятое. Открой рот как следует. — Отец не ответил. — Да что с тобой такое? — Пальцами я надавила ему на уголки рта, пока он не воскликнул:
— Ай!
Одного резца у него не хватало, другой был обломан.
— В чем дело, папа?
— Я не хотел с ней танцевать.
— Он выбил тебе зубы.
— Ничего подобного.
— Ну как же. Он выбил тебе зубы.
— За то, что я не хотел с ней танцевать.
— Он выбил тебе зубы за то, что ты не хотел танцевать с его женой? — Непостижимо. Чем старше делался мой отец, тем более изобретательно строил он свой собственный мир.
Он промолчал и опять поджал губы, словно от этого что-то зависело.
Открылась дверь, и в комнату вошел новый сосед. В руке он держал черный пластиковый пакет, на котором красными буквами было написано "Беате Узе". Он удивленно посмотрел на моего отца, возможно, впервые увидев его не на кровати. Все то время, что этот человек жил вместе с нами, он неизменно носил с собой этот пластиковый пакет. Он положил сигарету на край пепельницы, стоявшей возле лохани с красной водой. Дым от сигареты щипал мне глаза. Сосед был немец. Его ботинки оставляли следы мокрой кирпичной крошки. Дорожки явно посыпали, — наконец-то. В испачканных снежной слякотью сапогах, в которых он смахивал на ковбоя, немец встал на нижний ярус кровати, чтобы поискать что-то на своем, верхнем. Пришлось мне обратить его внимание на то, что внизу находится койка моего брата, и незачем оставлять на ней следы подошв, даже если мой брат уже несколько месяцев не может пользоваться ею и будет в силах это сделать, возможно, только на Рождество. Одним прыжком он вскочил на кровать. Черный пакет зашуршал, зашелестела бумага. Сосед открыл узкую картонную коробку и вынул оттуда маленький транзисторный радиоприемник. Он включил радио и принялся искать какую — нибудь станцию. Сначала мы услышали английскую речь, RIAS-Берлин, потом он поймал музыкальный канал.
— Тут радио включили. — Я указала наверх.
— Что?
— Радио.
— А-а, — отец склонил голову набок. — Музыка, да?
— Да. — Дым щипал мне глаза. Отец покачивал головой, словно он вдруг услышал музыку.
— Ваша сигарета, — по-немецки сказала я соседу. Однако музыка была слишком громкой для того, чтобы он мог меня расслышать. Сигарета тлела сама по себе, на краю пепельницы изогнулась длинная гусеница пепла и в конце концов свалилась внутрь. Мой отец покачивал головой в ритме три четверти, а надо было в четыре. Тлеющий окурок упал на стол с другой стороны. Там он обуглился и теперь лишь слегка дымился. Пахло горелой синтетикой.
— Где они, твои зубы?
Отец смотрел на меня бессмысленным взглядом, я даже не была уверена, что он меня слышал. Он продолжал качать головой в трехчетвертном ритме.
"Москва — таинственная и чужая, из красного золота башни, холодная, как лед", — пел транзисторный приемник, сосед ревел: "Москва, Москва, Москва!" На всем протяжении мелодии он ревел только одно это слово, пока на радиостанции не сменили песню, и он не запел: "Эге-ге, поднимите бокалы!" Сигарету он бросил в пивную бутылку, а руку с бутылкой протянул к лампе на потолке. "Эге-ге, мы пьем за любовь!" Зубами он открыл новую бутылку.
— Ты должен мне это сказать, слышишь? — Я подергала отца за ухо. Он поджал губы. — Где они?
Волосы и зубы. Ты ведь точно это знаешь, папа. Волосы и зубы. — Я погладила его по голове, нечаянно задела рану и почувствовала, как он дернулся. — Волосы и зубы, — тихо повторила я.
— Почему ты всегда так кричишь на меня, Кристина? — Отец возмущенно и обиженно смотрел на меня, потом, качая головой, повернулся к немцу, который не обращал на нас внимания и, сидя наверху на своей койке, листал какую-то тетрадь и подпевал тем, кто пел по радио.
— Я же не глухой, — сказал отец, не оборачиваясь.
— Увы, глухой.
Отец качал головой, пытаясь попасть в такт музыке и не услышал меня, во всяком случае, сделал вид, что не услышал.