— Обожди немного: я слыхал, холод становится на ноги, сожмет он, брат! Да так сожмет, что от твоих забастовщиков и перьев не останется.
— Что ты говоришь? — радость отражается на лице старшины.
— А вот увидишь!
Не видать также Ивана Прокофьевича, и голоса его не слышно. Никуда не ходит, дома сидит, ему противно смотреть на всю эту "мерзость". "Шумят, кричат сами не знают что. Перевелись люди на русской земле. В либерализм играть начали. Сволочи!" И тут же он впервые выругал царя: "Идиот!.. Да и что с него возьмешь, если ему бог мозгов пожалел?"
В поповском окружении также шушукаются, забившись в свои уголки. Здесь особенно возмущает всех тот факт, что в городе служанки забастовали и матушка, жена соборного попа, вынуждена сама мыть пол и ходить с корзинкой на рынок.
Только дьячок Ботяновский не потерял головы и первый высказал мысль, что это за грехи посылает бог такую кару.
В связи с тем, что поезда не ходили и газет не было, эти люди заменяли собой газеты: по их поведению и по их лицам можно было судить о том, как проходит революция. И пришел такой день, когда Лобанович загрустил: он услыхал веселый голос Ивана Прокофьевича:
— Гэ, сукины сыны! Восстание подняли? Да что ты против войска сделаешь… Нет, брат, выше пупа не прыгнешь!
И все, кто был придавлен и загнан в щели революцией, теперь ожили и высоко подняли головы.
Победившее царское правительство готовилось копать могилу революции, мобилизуя для этого карательные воинские части и суды. Полиция и соответствующие органы власти зашевелились.
В тот вечер, когда после десятидневного перерыва загромыхали на железной дороге колеса вагонов, зашла к Лобановичу Ольга Викторовна.
— Невеселые новости, Андрей Петрович. Забастовка окончилась, восстание задушено, города залиты кровью. Идут аресты.
Печаль и тревога охватили Лобановича.
— Ну что ж, надо считаться с фактами. Но следы этой революции никто не сотрет в истории, — отвечает он.
— О нет! — подхватывает Ольга Викторовна. — И вешать нос на квинту нечего!
Все эти вести, видимо, больно ранят ее, но она старается не поддаваться грустному настроению.
— И в Пинске аресты начались. Арестованы Глеб и Соломон, помните их?
— Арестованы? Жалко хлопцев!
— Я им завидую: пускай бы и меня арестовали.
— Ну, в этом радости не очень много.
— Знаете, а в Пинске слухи ходят, что школа ваша костер революции и будто вы собирались или собираетесь с крестьянами громить какого-то пана Скирмунта?
— Ну, там из мухи слона сделали!
Лобанович рассказывает, как было дело. Ольга Викторовна с любопытством слушает, глаза ее веселеют.
— А знаете, — говорит она, — в случае чего у вас есть большой козырь: можно осветить дело так, что вы сдержали крестьян, предотвратили разгром поместья и пролитие крови. И вам нечего бояться.
— Я не боюсь. Почему? А вот почему: я давно подготовил себя к худшему, и если со мной случится, ну, то, что с Глебом и Соломоном, это для меня не будет неожиданностью, и арест меня не пугает. Наплевать!
— Ну, об аресте нечего думать.
— Может, так, а может, и нет. Все мы под полицией и жандармами ходим.
— Это верно… А я все эти дни была в Пинске, школу свою совсем забросила, ну ее к черту! Вся моя учительская работа в последние дни состояла в том, что я собирала взрослых и читала им всякую нелегальщину.
— Теперь, Ольга Викторовна, надо вам немного поостеречься, а то и до вас доберутся.
— А черт их бери! Знаете, мне жалко будет, если нам придется разлучиться.
— Если меня заберут, буду утешать себя тем, что меня жалеет такая славная девушка, как вы.
— Ох, и злой же вы человек! Не хочу больше с вами оставаться!
Поднимается, собирается уходить.
— А я вас не пущу. Посидите еще.
Она меняет тон, вздыхает.
— Ох, Андрей Петрович! И не хочется идти, но нужно. Проводите меня, если не ленитесь.
Они выходят.
На железной дороге прощаются.
Ольга Викторовна идет быстро, ни разу не оглянувшись назад. Лобанович стоит, смотрит ей вслед. Хочется догнать, еще пройтись с нею.
На поле надвигается мрак, и фигура учительницы сливается с темнотой.
Лобанович идет назад. Размышляет о последних событиях.
В тот вечер, когда загрохотал первый поезд, Захар Лемеш шел из волости. Настроение у него было приподнятое — он услыхал сегодня хорошие новости. Лемеш даже посмеивается про себя.
"Голова этот мой писарь! — думает старшина о Дулебе. — Все выходит так, как он говорил!"
Когда же до ушей старшины донесся с железной дороги грохот поезда и послышался гудок, Лемеш остановился, послушал, а затем заговорил громко, уже настоящим своим старшинским голосом:
— Дурни, дурни! И как они могли осмелиться пойти против царской власти?!
Этот прорыв глухой тишины на железной дороге послужил как бы отверстием, через которое и полезли разные события. Исподтишка они подготавливались и прежде, но теперь развитие их пошло более быстрым ходом.