Все облегченно вздохнули: кончено!.. И почувствовали все, что того, что на их глазах случилось, никак, ни в коем случае не должно быть. Даже дьяк Земского Приказа, ковырявший какой-то спичкой в зубах, почувствовал это, почувствовал это Ивашка, и отец Евдоким, и бабы, и мужики, и стрельцы, а Гриша юродивый, тот только в отчаянии мотал своей лохматой вшивой головой и плакал навзрыд. И глядя на него, тихо плакал Афанасий Лаврентьевич и все, кто только эти слезы юродивого видел…
Серые толпы людей, жалких в бессилии любви своей, загипнотизированных ужасом свершившегося, тянулись на цыпочках, чтобы через головы передних видеть, как, весь в крови, палач вязал Фролку, чтобы отправить его обратно в Земский Приказ для дополнительных показаний по его крику о слове и деле государевом, как повели Фролку на телегу, как потом палач отсек у мертвого Степана руку и ногу, как выпустил его внутренности и как сочно шлепнулись они о камни, брошенные собакам на съедение, как в заключение всего втыкал он на загодя заостренные колья вкруг Лобного места голову Степана и другие части его тела.
– Да… – тихо подвел Афанасий Лаврентьевич. – Казнили жертву, а виновным волею рока отпущены все грехи их… Одному – плаха окровавленная, а другому шапка горлатная в аршин. И где выход, понять нельзя. Они не могли терпеть. Выносить тяготу государственную может только тот, кто необходимость ее понимает, но издавна повелось в мире как-то так, что всю тяжесть понимающие возлагают всегда на плечи непонимающих, а сами берут себе только выгоды… И разве не прав был исступленный протопоп этот Аввакум, когда кричал он в муке сердца: «Чем ты лучше нас, что ты боярин? Одинаково небо над нами, и солнце одно, и месяц, и все прозябающее служит мне не меньше, чем тебе…»
Потупив голову, Афанасий Лаврентьевич медленно пошел домой…
Народ расходился. Гипноз ужаса развивался, начинался обычный, немножко теперь более возбужденный галдеж стад человеческих. Иван Иванов сын Самоквасов торопился по своим торговым делам к именитому гостю Василию Шорину и в тайне сердца благодарил Господа и свою Пелагею Мироновну, что вовремя успел он выйти из всей эти каши дурацкой. Отец Смарагд и Чикмаз вполголоса плановали, как им половчее пробраться на низ. Начальник Панафидного Приказа, Унковский, был удовлетворен божественной справедливостью, покаравшей его старого врага, но сердился на толпу, которая мешала ему проехать, и все обещал всем извести их изподтиха. Корнило Яковлев с казаками ехал к дому и тихонько угадывал, как пожалует его великий государь за поимку Степана, – потом ему, кроме обычного жалованья, было выдано сто червонцев, – Гриша юродивый, путаясь в словах, говоря не то, что хотелось сказать, просил жалобно милостыньку ради Христа, торговые люди громко зазывали покупателей в свои лавки и ларьки, ссорились с ними, божились на иконы, били по рукам…
В кружалах в этот день было особенно полно и шумно, и люди пили больше, чем обыкновенно, больше кричали, больше ссорились. Соглядатаи Тайного Приказа жадно делали свое дело и отправили не одного уже пьянчужку в страшный застенок.
– Ну, что теперь скажешь ты, друг мой ситный? – широко осклабясь, говорил отец Евдоким, сидя в кружале за блюдом студня, своему неразлучному Петру. – Вот уж воистину всуе мятется земнородный… Хотел Москвой тряхануть, а сам заместо того на корм собакам попал. А?
– Не тем путем пошел он… – задумчиво проговорил Петр. – Не чрез кровь человеческую идет путь к граду грядущему…
– А, может, его и нет совсем, этого града грядущего?.. – помолчав, тихо сказал о. Евдоким, и лицо его стало вдруг жалко.
Петр испуганно посмотрел на него.
– Будет тебе!.. – проговорил он печально.
И какой-то пьянчужка в духовитом и шумном сумраке кружала завел:
Кружало шумело пьяным, дымным, длинным шумом. Кто-то пытался певцу подтягивать, кто-то блевал среди смеха соседей, кто-то буйно стучал кулаком по столу и хрипел ругательства.
– Нет, ты мне скажи, куды мы с тобой теперя пойдем-то, умная голова… – говорил захмелевший отец Евдоким. – Куда мы с тобой подадимся-то?..
– За Волгу надо пройти, посмотреть, что там в скитах делается… – отвечал Петр. – Что ни-то да думают же там люди…
Отец Евдоким опять осклабился: