Итак, промежуточность, место между. Естественно, такая позиция предполагает множество вариантов – ближе к презренной «реальной жизни», ближе к возвышенному отшельничеству автономного мира или взвешенный баланс того и другого, своего рода алмазные весы. Примеров всему этому немало. Мишель Монтень удалился от неспокойных политических дел времен гугенотских войн в свое поместье, где сочинял «Опыты» и – думаю, чисто метафорически – выращивал капусту. Впрочем, известно, что был он и мэром Бордо, а после отставки также оказывал некоторые услуги местному сообществу. Вольтер и Жан-Жак Руссо перемещались по всему этому спектру, были и активными соучастниками злобы дня, и отшельниками. Впрочем, скверный характер второго начисто отравил жизнь как ему самому, так и окружающим. Дорого приходится расплачиваться за воспевание прекрасности «естественного человека»… Пушкин метался от одной крайности к другой, от Михайловского и Болдино до петербургского и московского света – но по большей части не по своей воле. Вообще в русской литературе до 1917 года желающих уединиться от мира было немного, однако главные фигуры русской прозы середины – второй половины XIX века выбрали именно этот вариант. Лев Толстой поселился, в конце концов, в Ясной Поляне, окруженный многочисленным семейством и последователями. Впрочем, оттуда он тоже сбежал – чтобы умереть в пути. Чехов скрылся в Ялту; формально – из-за чахотки, на самом деле, думаю, от опротивевших ему людей, в которых он узнавал собственных персонажей. Умирать, впрочем, он отправился еще дальше от Москвы и Петербурга – в Германию. В советское время выбор варианта для писателя/поэта был и мучительнее, и проще. Многое за него решало государство – или даже то, что высокопарно-глупо называют «историей». Быть ближе к так называемой реальной советской жизни значило заплатить за это высокую этическую и эстетическую цену; что, в каком-то смысле, заставляло отказаться от внутреннего права быть автором. Это не означает, конечно, абсолютного цинизма – как и того, что в других обществах похожей платы с литературных участников забега за обычными радостями жизни не взималось. Но здесь, в СССР, была ситуация особая, более окончательная, что ли. Конечно, самый распоследний законопослушный советский писатель все-таки считал себя «писателем», а не просто госслужащим, он лелеял полеты фантазии; бывало так, что, сочиняя советский трэш, он тайком пописывал «настоящее», которое, впрочем, почти никогда миру явлено не было, а если такое и происходило, то оставалось разводить руками от ничтожности подпольных усилий совписа. Впрочем, это неинтересно, и мы далеко ушли от нашей темы. Отмечу только, что после 1917-го версий «ухода от мира» стало для русского писателя на одну больше – можно было не только забиться в дыру и прикинуться мертвым, чтобы не убили (или не добили), как это делали очень многие, от Василиска Гнедова до Леона Богданова, многие бежали из страны, превратив Париж, Берлин или Нью-Йорк в подобие деревни Тао Юаньмина. Но и это не новость, согласитесь, был же Данте в Равенне.