31 августа мы встретились у Курского в десять утра и поехали в Никольское. Алина, причесанная, нарядная, в том же любимом мною платье в крапинку, которое навсегда теперь будет связано со Вшивым лесом, держала еще в руке сумку, — это она взяла из дому еду и бутылку «Мускателя». Она распоряжалась, мне оставалось только подчиняться. Я принес ей букет ромашек, нервно острил, пытался глянуть ей в глаза — непроницаемость и молчанье. Несколько остановок до Никольского пронеслись как миг. Мы сошли. Теперь двигалась по поселку не девочка-дачница с белым воротничком и с таксой на поводке, которая провожает молодого человека на перрон в город, а горожанка, приехавшая на дачу, студентка, молодая женщина, у которой во столько-то и там-то свидание с возлюбленным, а в сумке бутылка вина. Мы шли по знакомым улицам-«линиям», как по незнакомым, и сами были сегодня чужими для Никольского.
Дача стояла запертой, вокруг не оставалось признаков обитания — ни таза с бельем, ни гамака, ни ведра с водой, ни плетеного кресла на траве. А день плыл летний, теплый, полный мягкости, отчетливых красок первой осени, — воздух обретал прозрачность, рябь волновала Вшивый лес, он зажелтел по хилости раньше всех и напоминал созревшее поле ржи. Мы прошли мимо, не поглядев, без благодарности и без памяти, этот урок был уже усвоен нами, и мы ждали и жаждали нового.
Окна дачи закрывали изнутри ставни, свет шел сквозь щели, как в сарае, мы вошли, и я не узнал террасы, куда убрали на зиму садовую зеленую скамью со спинкой, не узнал пустых комнат. Пахло, однако, летом, теплом, яблоками, было чисто, странно, таинственно, и мы, сев сразу, — ближе всего была зеленая скамья, принялись молча, страстно целоваться, попадая руками на руки, моими на ее. Вот так же случился наш первый поцелуй — далекой-предалекой весной, тоже на скамье, только в сквере. Я прибежал к ним на выпускной вечер, увел ее оттуда в ночной мокрый сквер, ее, помню, колотила дрожь, она слова не могла выговорить. Скамейка стояла мокрая после дождя, а из кустов среди ночи вылез белый котенок, жалко мяукал. И тоже дрожал, мы согревали его своими ладонями и так стали попадать рукой на руку, рукой об руку — робко-преробко. Это случилось, кажется, сто лет назад.
Мы говорили и не понимали слов, я иронизировал, смеялся над нею, — зачем она режет сыр, колбасу? — она привезла с собой даже пробочник, и я откупоривал и разливал теплый «мускатель», — «пусть придет возлюбленный мой в сад свой и вкушает сладкие плоды, его».
Мы пригубили вино, мы не могли есть или пить, мы боялись своих прикосновений, я продолжал шутить, упомянул вдруг бабку, и бабка возникла передо мной, бедная старуха, которую мы (я) обманывали сейчас минута за минутой, — я видел ее измученное бдительностью и бессилием лицо, слепые глаза, то, как она принюхивается к внучке, к ее волосам, в которых стоит то запах табака, то дождя, то пыльной земли, а теперь еще не хватает, чтобы пахло вином и постелью. Бедная бабка! «Ловите нам лисиц, лисенят, которые портят виноградники, а виноградники наши в цвете».
Но и мелко-мстительное «ах, так!» тоже не остыло во мне — наступал момент м о е г о торжества над бабкой, над их домом и укладом, над ее высокомерием, над этими дипломатами и физиками в галстуках, которые, приезжая, просто не замечали меня.
Мы оказались именно на бабкиной кровати, высокой и широкой, — я было заартачился, мне бы больше подошло какое-то иное место, — но Алина вела дело так, как хотела, выполняла программу пункт за пунктом, голова шла кругом, и она уже не выпускала меня, раздетая, под одною простыней, в полосах тени и света, и в моментальных, секундных, позволяемых себе взглядах вращалось и мелькало передо мной т е л о — локти, колени, живот — «ворох пшеницы, обставленный лилиями», и два сосца, как два козленка, в самом деле.
От неумения и волнения все происходило до стыдного быстро, кратко, ее стиснутые зубы поразили меня. И вот тут, в самый важный миг, — батюшки! — заскребло, зашаркало на крыльце, стукнулось что-то, и, панически пугая нас, яро залилась собака.
Это не могла быть Кошка и не мог прийти с собакой никто из семьи Алины, но нам, конечно, тут же примерещилась Кошка, и бабка, и Елена Владимировна в кожаном пальто и кожаной шляпке кастрюлькой, как я видел ее весною, — я вмиг слетел и схватился за брюки. Но Алина остановила меня резким и почти брезгливым по поводу моего страха жестом. Ничего хорошего не обещала ее походка тому, кто нам помешал, — медленно, в простыне, прошла она на террасу к дверям. Собака заливалась, это лаяла не Кошка, которая вообще редко лаяла. И кой черт принес, откуда эту чужую собаку?